Сказал, что я не прошел настоящей воинской подготовки и буду служить ему лучше, когда научусь обращаться с мушкетом так же, как с разделочным ножом. Наверное, он заметил, что я покраснел, потому что понимал мои чувства; он понимал чувства большинства людей. По своей всегдашней странной привычке ущипнул меня за ухо и сказал, что на Новый год даст мне особое задание.
Поэтому я покинул город снов накануне звездного часа Императора и уже из вторых рук узнал о том праздничном утре, когда Наполеон выхватил у папы корону, возложил ее на собственную голову, а потом короновал Жозефину. Говорили, что он скупил запасы мадам Клико на целый год. Муж мадам Клико недавно умер, все бремя свалилось на ее плечи, и она должна была благодарить небо за возвращение короля. Она была не одинока. Париж открыл двери нараспашку и три дня не гасил свеч. Спали только старики и больные, остальные пили, бесились и радовались. (Я не говорю об аристократах; но они тут вообще ни при чем).
В Булони стояла отвратительная погода. Я учился солдатскому ремеслу по десять часов в день и вечером без сил валился на мокрую постель, заворачиваясь в пару вшивых одеял. Снабжали нас хорошо, но за мое отсутствие в армию вступили тысячи людей, поверивших наполеоновским проповедникам, с пеной у рта утверждавшим, что путь в Царство Небесное лежит через Булонь. От воинской повинности не освобождался никто. Лишь офицеры-вербовщики решали, кто останется, а кто пойдет служить. К Рождеству в лагерь набилось уже больше 100 000 человек; и еще больше народу ждало своей очереди. Мы бегали с полной выкладкой, ходили вброд по морю, осваивали друг с другом рукопашный бой и грабили все окрестные поля, чтобы прокормиться. Но этого не хватало. Хотя Наполеон не любил посредников, большинство съестных припасов поступало к нам неизвестно откуда, а мясо, как я подозреваю, принадлежало животным, которых не узнал бы и сам Адам. Дневной рацион каждого солдата составлял два фунта хлеба, четыре унции мяса и четыре унции овощей[5]. Мы крали все, что плохо лежит, тратили жалованье — если получали его — на еду в трактирах и опустошали тихие окрестные деревни. Сам Наполеон приказал отправить в некоторые лагеря vivandie.res[6]. Vivandie.res — это армейский эвфемизм. Он прислал нам веселых женщин, которым больше не с чего было веселиться. Питались они хуже нашего, обслуживали нас в любое время дня и ночи, а платили им плохо. Более обеспеченные городские проститутки жалели их и часто наведывались в лагеря с одеялами и буханками хлебами. Vivandie.res были беглянками, бродяжками, младшими дочерьми слишком многодетных семей, служанками, уставшими отдаваться пьяным хозяевам, и толстыми старухами, не имевшими возможности заниматься своим ремеслом в других местах. По прибытии каждой выдавали нижнее белье и платье, которое часто леденило им грудь морской солью. Шали выдавали тоже, но если обнаруживалось, что женщина выполняет свои обязанности одетой, об этом докладывали и ослушницу наказывали. Наказание состояло в том, что вместо скудной недельной платы она не получала ничего. В отличие от городских проституток, которые могли за себя постоять, сами выбирали клиентов и, конечно, взимали с них, сколько хотели, vivandie.res были обязаны обслуживать всех желающих, независимо от времени суток. Однажды я встретил женщину, которая ползла домой после офицерской пирушки. Она сказала, что потеряла счет после тридцать девятого.
После тридцать девятого удара бича Христос потерял сознание.
В ту зиму большинство солдат ходило с огромными нарывами в тех местах, которые им натирало солью и ветром. Чаще всего — между пальцами ног и на верхних губах. Усы не спасали: волосы только усиливали раздражение.
В Рождество нас освободили от занятий, хотя у vivandie.res выходного не было. Мы сидели у костров, подложив в них побольше поленьев, и пили добавочную порцию коньяка за здоровье Императора. У нас с Патриком был пир горой: я украл гуся, которого мы зажарили и съели на верхней площадке колонны пополам с виной и радостью. Следовало поделиться с товарищами, но голод не тетка. Патрик рассказывал мне об Ирландии, болотных огнях и гоблинах, живущих под каждым холмом.
— Можешь не сомневаться. Маленький народец сделал мне сапоги размером с ноготок.
Он рассказал, как однажды отправился браконьерствовать. Стояла прекрасная июльская ночь — в меру темная, луна уже взошла, а звезды рассыпались во всю небесную ширь. Пробираясь через лес, он увидел кольцо зеленого пламени в рост человека. В центре кольца сидели три гоблина. Он знал, что это гоблины, а не эльфы, потому что у них были лопаты и бороды.
— Я молчал, как церковный колокол в субботнюю ночь, и подкрался к ним так, как подкрадываешься к фазану.
Они говорили о кладе, украденном у фей и закопанном в этом кольце под землей. Внезапно один встрепенулся, повел носом в воздухе и принюхался.
— Чую человека, — сказал он. — Грязного человека в сапогах, измазанных глиной.
Другой гоблин засмеялся.
— Какая разница? Ни один человек в грязных сапогах не сможет войти в наши тайные палаты.
— На всякий случай — уйдем, — ответил первый, и они исчезли в мгновение ока. Пламя потухло. Несколько секунд Патрик пролежал в листьях, обдумывая услышанное. Потом осмотрелся, проверяя, нет ли посторонних, снял сапоги и пробрался туда, где было огненное кольцо. На земле не осталось никаких следов пламени, но босые пятки покалывало.
— Поэтому я понял, что нахожусь на заколдованном месте.
Он копал всю ночь, но не нашел ничего, кроме пары кротов и кучи червей. В полном изнеможении Патрик вернулся за сапогами и не поверил своим глазам.
— Размером с ноготок.
Он порылся в карманах и протянул мне пару замечательно сделанных крошечных сапог со сбитыми каблуками и потрепанными шнурками.
— Клянусь, они когда-то были мне впору.
Я не знал, верить ему или нет. Заметив, что брови у меня сначала выгнулись, а потом сошлись на переносице, Патрик протянул руку и забрал у меня сапоги.
— Я всю дорогу шел босиком, а когда утром отправился служить мессу, едва доковылял до алтаря. Я так устал, что пришлось устроить пастве выходной. — Он криво ухмыльнулся и похлопал меня по плечу.
— Верь мне. Я рассказываю тебе байки.
Другие байки он мне тоже рассказывал. О Пресвятой Деве, на которую нельзя положиться.
— Женщины — твари умные, — говорил он. — Знают нас как облупленных. Богородица — тоже женщина, даром что святая. Насколько я знаю, ни один мужчина не сумел с ней договориться. Можешь молиться ей хоть день и ночь — она все равно не услышит. Мужчине куда легче иметь дело с самим Христом.
Я пролепетал, что Пресвятая Дева — наша заступница.
— Конечно, но она заступается только за женщин. В моей церкви была статуя, как две капли воды похожая на Богородицу. Когда к ней приходили заплаканные женщины с цветами, я прятался за колонной и — клянусь тебе всеми святыми — сам видел, что статуя двигалась. Но когда приходили мужчины с шапками в руках, просили у Девы то и это и возносили ей молитвы, статуя оставалась недвижной, как камень, из которого ее вытесали. Я устал повторять им правду. Советовал им обращаться прямо к Иисусу (статуя которого стояла рядом), но они не внимали мне. Каждому мужчине нравится, когда его слушает женщина.
— Разве ты сам ей не молишься?
— Конечно, нет. Можно сказать, у нас с ней уговор. Я присматриваю за ней, почитаю, и мы не лезем в дела друг друга. Она вела бы себя иначе, если б ее не изнасиловал Бог-отец…
О чем это он?
— Понимаешь, женщины любят, когда к ним относятся с уважением. Когда просят разрешения прикоснуться. Видишь ли, я всегда считал, что Бог поступил неправильно и несправедливо, когда послал к ней ангела, не спросил разрешения, а потом явился сам, не дав ей даже причесаться. Не думаю, что она его простила. Он слишком торопился. Так что я не осуждаю ее за высокомерие.
Такие мысли о Царице Небесной никогда не приходили мне в голову.
Патрик любил девушек и с удовольствием подсматривал за ними, не спрашивая разрешения.
— Но когда доходит до дела, я не тороплюсь и всегда даю ей время причесаться.
Остаток Рождества мы провели на вершине сторожевой башни, укрывшись за бочонками из-под яблок