Мне хотелось подойти к повару, сунуть мордой в одеяло и держать, пока не задохнется. Но он кончил, громко зарычал и рухнул на спину. Его женщина встала, демонстративно сплюнула в лохань на полу, затем прополоскала рот вином и сплюнула снова. Проделала она все это громко, повар услышал и спросил, как она смеет выплевывать его семя во французские сточные канавы.
— А что еще с ним делать?
Повар ринулся к ней, но опустить кулак не успел. Моя женщина шагнула вперед и огрела его по затылку кувшином для вина. Потом приобняла подругу и коснулась губами ее лба.
Со мной она ни за что так не сделает.
Предводителя мы несли домой, поочередно меняясь вчетвером, — на плечах, как гроб, лицом вниз, на случай, если его вырвет. Утром он хвалился перед офицерами, что засунул сучке в рот весь член целиком и от этого щеки у нее надулись, как у крысы.
— А что у тебя с головой?
— Упал на обратном пути, — сказал повар, посмотрев на меня.
Он ходил к шлюхам почти каждый вечер, но я больше никогда его не сопровождал. Не общался ни с кем, кроме Домино и Патрика, священника-расстриги с орлиным глазом. Все время учился фаршировать кур и готовить их на медленном огне. И ждал Бонапарта.
Наконец он прибыл. Это случилось в жаркое утро, когда отступившее море оставило соленые лужи между камнями пристани. Прибыл вместе с генералами Мюратом и Бернадотом. С новым адмиралом флота. С женой, изящество которой заставляло даже последнего мужлана драить сапоги до зеркального блеска. Но я видел только его. Наставник мой — священник, поддержавший Революцию, — много лет твердил, что Бонапарт, возможно, — Сын Божий, вновь сошедший на землю. Вместо истории и географии я изучал его сражения и кампании. Вместе с кюре склонялся над старой, невозможно протертой на сгибах картой мира, разглядывая те места, в которых он бывал, и следя за медленно расползавшимися границами Франции. Портрет Бонапарта висел у кюре рядом с иконой Пресвятой Девы, и я рос, глядя на то и другое, тайком от матери — та оставалась монархисткой и по-прежнему молилась за упокой души Марии-Антуанетты.
Когда Революция сделала Париж городом вольных людей, а Францию — бичом Европы, мне было всего пять лет. Наша деревня стояла лишь немного ниже по течению Сены, но мы могли бы жить и на луне. Толком никто не знал, что происходит: было известно лишь, что короля с королевой посадили в тюрьму. Мы верили слухам, но кюре тайком пробирался в Париж и возвращался обратно, надеясь, что сутана спасет его от ножа или расстрела. Деревня разделилась. Большинство считало, что король и королева правы, хотя им не было до нас никакого дела — лишь бы мы платили налоги и вписывались в сельский пейзаж. Но это я вам говорю, а меня научил умный человек, который титулы не уважал. По большей части, мои деревенские друзья не могли даже выразить свое беспокойство, но его было видно по тому, как они ходили за скотиной или внимали проповедям кюре. Мы всегда беспомощны, кто бы нами ни правил.
Кюре говорил, что мы живем последние дни, Революция даст нам нового мессию, после чего на земле наступит тысячелетнее царство. Правда, в церкви до такого он никогда не доходил. Говорил только мне. И никому другому. Ни Клоду с его кадушками, ни Жаку в темноте с его нареченной, ни матери с ее молитвами. Он сажал меня на колени, прижимал к черной сутане, пахшей старостью и сеном, и уговаривал не бояться деревенских слухов, что Париж умирает с голоду или битком набит трупами.
— Анри, Христос сказал, что принес не мир, но меч. Помни это.
Когда я стал постарше, и бурные времена сменились чем-то вроде спокойствия, Бонапарт начал создавать себе имя. Мы назвали его своим Императором задолго до того, как он этот титул присвоил. А когда мы возвращались из самостройной церкви в зимних сумерках, кюре смотрел на уходившую вдаль дорогу и слишком крепко сжимал мою руку.
— Он призовет тебя, — шептал священник, — как Господь призвал Самуила, и ты пойдешь.
Когда он прибыл, мы не упражнялись. Он застал нас врасплох — видимо, нарочно, — и когда первый измученный гонец галопом прискакал в лагерь с известием, что Бонапарт едет без остановок и прибудет еще до полудня, мы сидели в одних рубашках, пили кофе и играли в кости. Офицеры озверели от страха и начали гонять солдат так, словно высадились англичане. К приему Императора не подготовились; в его специально построенном бивуаке размещалась пара пушек, а повар был вдребезги пьян.
— Эй, ты! — Меня поймал незнакомый капитан. — Сделай что-нибудь с птицами. Можешь не заботиться о мундире. Нам маршировать, тебе делом заниматься.
Вот так всегда. Кому слава, а кому — куча дохлых кур.
Я разозлился, наполнил водой самый большой котел для рыбы и облил повара. Тот не шелохнулся.
Час спустя, когда птицы были нанизаны на вертела и ждали очереди, капитан вернулся в чрезвычайном возбуждении и сказал мне, что Бонапарт хочет проинспектировать кухню. Император всегда интересовался мелочами снабжения армии, но это было очень неудобно.
— Убрать отсюда этого человека, — уходя, приказал капитан. Повар весил около двухсот фунтов, я — от силы сто двадцать. Попытался взять его под мышки и утащить волоком, но чуть не надорвался.
Будь я пророком, а повар — язычником, что поклонялся своему кумиру, я мог бы воззвать к Господу, чтобы сонм ангелов сдвинул его с места. Но вместо ангелов мне на помощь пришел Домино и принялся что- то рассказывать о Египте.
Я знал о Египте — там был Бонапарт. Его египетская кампания была гибельной, но смелой: его там не брали ни чума, ни лихорадка, ни долгие кавалерийские марши по пустыне без единой капли воды.
— Разве он смог бы так, — говорил кюре, — если б его не защищал Господь?
Именно Домино придумал план: поднять повара так же, как египтяне подымали свои обелиски — рычагом, а в нашем случае — веслом. Мы подсунули весло ему под спину, а у ног выкопали яму.
— Давай, — сказал Домино. — Наляжем всем весом, и он встанет.
То был Лазарь, восставший из мертвых.
Мы поставили повара стоймя, и я засунул весло ему за пояс, чтоб не опрокинулся.
— А теперь что делать, Домино?
Пока мы стояли по обе стороны от этой горы человеческой плоти, полог откинулся, и в палатку влетел капитан — при всем параде. От нашего вида с лица офицера сошла краска, будто ему в глотку засунули кляп. Капитан разинул рот, шевельнул усами, но не ни звука не вылетело.
От входа его оттолкнул Бонапарт.
Он дважды обошел наш экспонат и наконец спросил, кто это такой.
— Повар, сир. Слегка пьян, сир. Эти люди убирают его.
Мне было позарез необходимо вернуться к вертелу, где начинала подгорать курица, но тут Домино шагнул вперед и заговорил на каком-то грубом языке: позже он сказал, что это корсиканский диалект Бонапарта. Ему как-то удалось объяснить случившееся — как мы решили использовать опыт египетской кампании. Когда Домино закончил, Бонапарт подошел ко мне и ущипнул за ухо так, что опухоль не спадала несколько дней.
— Капитан, теперь вы понимаете, что делает мою армию непобедимой? — спросил он. — Изобретательность и решительность, которую проявляет даже самый скромный из солдат. — Капитан слабо улыбнулся, а Бонапарт обратился ко мне. — Ты увидишь небывалое и вскоре будешь обедать на английском фарфоре. Капитан, позаботьтесь, чтобы этот мальчик прислуживал мне лично. В моей армии не будет слабых мест. Я хочу, чтобы на моих денщиков можно было положиться так же, как на моих генералов. Домино, сегодня мы поездим с тобой верхом.
Я тут же написал своему другу кюре. По сравнению с этим меркли другие чудеса. Я был избран. Но не предвидел, что повар станет моим заклятым врагом. К ночи почти все в лагере слышали эту историю и приукрашивали ее как могли: получалось, что мы зарыли повара в траншею и не то избили его до потери сознания, не то Домино напустил на него чары.
— Если бы я знал, как это делается, — отвечал он, — нам бы не пришлось копать.
Повар, похмельный и злее обычного, не мог выйти наружу: солдаты подмигивали и показывали на него пальцами. Наконец не выдержал: увидев, что я сижу и читаю свою маленькую Библию, подошел и схватил меня за воротник.
— Думаешь, если Бонапарт обратил на тебя внимание, то можешь ничего не бояться? Пока да, но у нас впереди еще много лет.