бедрами, направился к ней. Когда он вынул бумажник, женщина прикоснулась к его лицу и спросила: «Привет, дорогуша, ты ведь сестра Пикассо, верно?» Мэттью оглядел себя и увидел, что на нем нет ничего, кроме балетной пачки, выкрашенной в завистливую зелень. Принялся лихорадочно искать бумажник, но тот исчез.
В ту ночь краски снились всем моим дядьям, теткам, кузенам, кузинам, зятьям, невесткам и прочей седьмой воде на киселе. Желтовато-коричневые ковры приобретали цвет крови, и все оттенки бежевых покрывал не могли накрыть одной-единственной алой простыни. Даже мой младший брат Томми, которого могли бы защитить его медали, проснулся, весь посинев от ужаса.
Утром шел дождь, и капли оставляли на их кремовой коже оранжевые пятна. Моих родных запятнало виной, на каждом высыпала багровая зараза. Они завтракали в тишине одиночного заключения. Нечистые, изъязвленные проказой, разоблаченные за одну ночь.
Они надели самые темные свои одежды, самые мрачные личины, они шептали, словно церковные старосты. Сговорились в своей серой гордыне, но, когда их глаза встречались, от пятна их было уже не отвести.
Мать дрожащими руками разливала чай. Сосредоточься, сосредоточься, одна чашка, вторая, спокойно, спокойно… Она уронила чайник. Осколки белого фарфора усеяли всю белую скатерть, а чай нарисовал на ней пятиконечную сливовую звезду.
– Почему чай такого цвета? – недовольно спросил отец.
– Отец, здесь нет цвета. Никакого цвета, просто чай. – Мать ткнула в звезду уголком белого носового платка. С таким же успехом могла бы смочить его в крови. Семья уставилась на пятно, а пятно уставилось на них. По-летнему бесстыдное, плодородно похотливое сливовое пятно на рождественской скатерти.
– Может, поднимемся наверх? – взмолилась мать, выжимая испачканные руки на испачканный передник.
Они пошли наверх. Поднимались наверх, каждой твари по паре, в уютный ковчег воскресного салона.
– Дождь идет, – сказал Мэттью, остановившись у долгого окна с видом на долгий сад. Под дождем он видел мать, и в ее волосах запутались оранжевые стрелы. Она пыталась повесить скатерть на веревку.
– Мать вымокнет, – пробормотал он себе под нос.
– Немного дождя ей не повредит, – возразил отец.
– Он оранжевый, – сказал Мэттью.
– Должно быть, авария на электростанции, – ответил отец.
Пикассо рисовала. Она вырисовала себя из ночи и врисовала в солнечный крут. Солнце высосало тьму из ее студии и оставило губку света. Свет хвалебной октавой озарил четыре угла пола и четыре угла потолка. Пикассо рисовала и пела на восьми языках света. Открыла спину солнцу и позволила ему настроить ей позвоночник. Открыла окно, и солнце сыграло на ней гамму. Над ее головой повис нимб солнца. Она сияла. Солнце попало ей в рот и обожгло губы. Она держала солнце в зубах, как тонкий золотой диск. Стояла зима, но солнце было горячим. Пикассо походила на Будду в золотом листе.
Не успев подумать, Пикассо вбежала в салон – в развернутые газеты, выходные костюмы и мертвый воздух. Она была расписана с головы до ног.
– Автопортрет, – сказала она, глядя в их изумленные лица.
– Мэттью, вызови врача, – сказал ее отец.
Врач сложил в чемоданчик свой стетоскоп, свои перчатки, свое свидетельство и свой шприц. Сел в свою машину и уехал. Мощная машина плавно урчала мотором под пурпурными облаками.
– Мэттью, побойся бога, снег НЕ БЫВАЕТ пурпурным. Где твоя сестра? – (Привет, дорогуша, ты ведь сестра Пикассо, верно?)
Пикассо упаковала свой мольберт, свои кисти, свои картины и свои сумки. Она упаковала свои холсты, но оставила рецензии на свои работы. Снаружи солнце огненным шестом торчало из облачной шкуры. Разрисованная Пикассо соскользнула по нему и очутилась на дороге.
– Скатерть пропала, – прохныкала мать.
Пикассо надела высокие сапоги, кожаную куртку и бархатную шляпу. Ей было тепло – она заранее догадалась расписать себя для зимы.
– Центральное отопление испортилось, – сказал Мэттью, пнув ногой белую батарею.
Снаружи шел чистый, белый снег, он касался ее непринужденно, словно старый друг. Пикассо закинула голову, но, когда снег падал ей на губы, он таял. У нее во рту было солнце. Она улыбалась и шла по тихому городу.
Она уже прошла изрядно, когда какой-то мужчина, буксовавший в сугробе, попросил ему помочь.
– Я врач, – сказал он.
– Прошу прощения, – ответила Пикассо. – Мне препараты не нужны.
Она миновала его пурпурное лицо, его застрявшую в сугробе пурпурную машину, прошла по безмолвному городу и очутилась на железнодорожной станции.
Сапфо
Я – сексуалка. In flagrante delicto [14]. Тупик вселенной. Произнеси мое имя, и оно будет означать секс. Произнеси мое имя – оно значит: белый песок под белым небом, белые силки моих бедер.
Позволь мне уловить в них тебя. Налетай, торопись, полюбуйся за два пенни на голую дамочку, которую сейчас покроют. Покрыть меня? О нет, в этом представлении покрываю я. Я – рогатое божество, пронзающий фаллос, мачта и грот этого ветреного корабля. Все на борт, сейчас мы совершим Фантастический Круиз из Митилен в Старую Добрую Англию с посещением Рима и Прекрасной Франции. Сколько он продлится? Немногим дольше двух с половиной тысяч лет грязных забав, причем все за мой счет.
Ну что, поняла, кто я? Нет? Вот тебе подсказка: обо мне писали Очень Известные Мужчины, включая Александра Поупа (англичанин, 1688–1744, род занятий – поэт) и Шарля Бодлера (француз, 1821–1867, род занятий – поэт). Чего еще желать девушке?
У меня к тебе куча вопросов, и не последний из них: ЧТО ТЫ СДЕЛАЛА С МОИМИ СТИХАМИ? Когда я переворачиваю страницы моих рукописей, пальцы крошат бумагу, бумага ломается на обугленных сгибах и красит мои ладони желтым. И я уже похожа на заядлую курильщицу. Я больше не могу читать собственные творения. Что ж тут удивляться: многие предпочитают читать между строк, раз сами строки изувечены сильнее субботней шлюхи.
И это мне тоже приходилось – присасываться к членам Очень Известных Мужчин, – а потому я могу поделиться с тобой профессиональной тайной: на вкус они такие же, как все остальные. Я не гурман, но если с головой залезу в банку с манной, то сумею понять, что это такое. Можно подвести кобылу к воде, однако нельзя заставить ее пить. Что я советую? Не глотать. Выплевывай маленьких соискателей в раковину – пусть себе елозят по трубе. Нет, я не бессердечная, но могу найти для стенок своего желудка применение и получше. И еще один вопрос: когда он в последний раз тебя покрывал?
Так много мужчин залипало на мне. Высокие, низенькие, плешивые, толстые. Мужчины с кишкой как у пожарника, и мужчины, у которых отросток – не больше тюбика кондитера. Вот они – роются в трудах историков, а потом рассказывают обо мне всю подноготную.
Я родилась на острове. Ты видишь мраморный берег и стеклянное море? И то и другое – вранье.