Может, эта запись, что лежит сейчас перед вами, – такая же выдумка.
На что же мне тогда опереться, если не на свое прошлое, не на свою объективность, не на чистые белые халаты науки? Должен ли я признать выдумкой самого себя? Человек, состоящий всего лишь из пространства и света, булавочная головка на булавочной головке планеты, затерянной среди звезд? Le silence etemel de ces espaces infinis m'effraie [11]. Человек, клюнувший на крючок Времени.
Что может уравновесить несоответствие этого огромного безграничного пространства и моей ограниченной жизни? Да, ограниченной, но не смертью, ибо я боюсь не смерти, а моей собственной малостью и ничтожеством. Непрожитая жизнь. Жизнь в твердой скорлупе, охраняемая слоем воды сверху и снизу. Жизнь в тепле и сухости. Прочная. Надежная. Так?
Поезд достиг побережья. Свет моря прополз щупальцами по полу. Длинные волны света расщепили на атомы твердые сиденья и жесткие столы. Поезд и сам колыхался.
Человек, запертый в яркий аквариум, плавал, погруженный в собственные мысли. Мысли пузырьками мультяшного буйства вырывались из его головы. Он ловил их, выдувал и чпокал. Нырял в слои света за обломками своего потерпевшего кораблекрушение прошлого. Человек тонул так часто, что нашел на дне целую флотилию кораблей – призрачных, неосязаемых, изменившихся от давления воды и хода времени.
Нельзя ли поднять отсюда что-нибудь ценное?
Мужчина заставил себя открыть маленькую дверь. Вот его игрушки, его узкая кровать… Казалось, сюда никогда не добирался свет. Когда он вспоминал свое детство, оно было темным, если не считать короткого промежутка между тремя и четырьмя часами дня. И если не считать двух лет, окрашенных красным.
Вода над ним превращалась в шахматные квадраты света и темноты.
Сколько фантазий может уместиться на острие иглы?
Солнце превратило море в бриллианты. Позади меня рев, рев, рев мотоциклов на шоссе. Определенный мир маховиков и гудрона – лишь жужжание пчел в бутылке.
Грязное море меняется. Оно уже не серое, не голубое, не зеленое, но белое – из белых пиков и провалов, что лепят себя согласно линзе моего глаза.
Должен признаться: я боюсь моря. Есть море моряков и торговцев, море нефтяников и рыбаков. Море, что пробует землю, повинуясь притяжению луны. Море гаваней в прилив и отлив, и море, существующее лишь для того, чтобы украшать собой географические карты. Но море, которое мы используем в каких-то целях, – еще не все море. Существует и другое – просто море. Перечень того, что делает море, не в состоянии описать его. Сегодня море превратилось в самоцветы и посеребрило рыбу, живущую под слоем чеканного золота. Люди, которые знают море, сознаются, что совсем не знают его. Никто не достигал самого дна. То, что самое дно вообще существует, – всего лишь наша гипотеза. Мы за ним не наблюдали.
А я сам? Понаблюдайте за мной. Кое-что можно сказать, следя за тем, как используется моя поверхность; возможно, еще немного можно выудить из слоев, лежащих под этой поверхностью, но что таится на самом дне? Именно там я один – и наблюдатель, и объект наблюдения.
Я погружаюсь, я пытаюсь рассказать правду, но примитивный водолазный колокол, который я называю своим сознанием, – прибор куда менее надежный, чем дешевый термометр моего аквариума. Может, самого дна у меня и нет, может, я гораздо мельче, нежели хотелось бы думать, или, может, я порожден бесконечностью, покамест ограниченной. А мой реальный мир, как я любовно его называю, может быть лишь пуповиной воздушного кабеля, что удерживает меня в глубинах, которых я сумел достичь.
Я, Гендель, задаю вопросы, но не могу ответить на них. Я не герой – просто шахматный рыцарь, надеющийся перехитрить саму игру. Пока моя жизнь – череда умных ходов, я чувствую себя хорошо, почти прекрасно, и у меня не остается времени на рефлексию. Я не хочу все время видеть себя в зеркале. Однако тугая цепь событий стала размыкаться – не физически, поскольку я занят так же, как прежде, но эмоционально, духовно. Я начал оступаться и проваливаться в ямы, а камни, по которым можно было бы ступать, разъезжались все дальше и дальше. Гендель, держащий себя над водой пинцетом; Гендель, вера которого не смогла заменить ему спасательный пояс. Когда у меня кончатся силы, я перестану бороться, испытав при этом немного страха и куда больше облегчения. Сдамся, погружусь в неведомые потоки и стану одиноким странником по неведомым морям.
Поезд был залит светом. Свет бил в его крышу. Свет переливался через края желтыми веерами. Свет насмехался над стальными дверьми и превращал закрытые окна в хрустальные шары.
Унылые прямые линии унылого прямого вокзала изгибались под ударами отраженного света. Вокзал коробило. Раскололся маленький самодовольный кубик билетной кассы. Мужчина вброд направился к нему, словно через поле лютиков, а свет уже затопил его колени и поднимался все выше. Мужчина хотел купить билет, но самоуверенные монеты плавились от жара его пальцев. Он что-то написал на золотой бумаге и протянул ее золотому кассиру. Потом прошел сквозь свет и зашагал к золотому поезду.
Пикассо
Пикассо с мольбертом, кисточками и сумками ждала поезда.
Охранник расхаживал по незримой клетке темной станционной платформы, облитой из чашек света. Двенадцать шагов вперед, двенадцать назад. Он не поднимал глаз и что-то бормотал в рацию, держа микрофон так близко к верхней губе, что казалось, он бреется. Побриться ему действительно не мешало. Пикассо задумчиво посмотрела на охранника; расхаживает, бормочет, небритый, нечесаный, в мешковатой одежде… По внешнему виду и поведению – типичный псих, однако он получал жалованье и компетентно отвечал на вопросы о движении поездов.
И Пикассо решила один такой задать.
– Когда следует ожидать прибытия поезда в 9.15?
Он посмотрел на нее с нескрываемым презрением. Это его долг, она – пассажирка, он – охранник. Мужчина властно поднял руку, давая сигнал «стоп», хотя двигался только он сам. Пикассо терпеливо ждала, пока он не сделал двадцать четыре шага и не подошел вновь. Она повторила вопрос. Театральным жестом он оторвал рацию от верхней губы и показал на информационное табло для пассажиров.
– Да, – сказала Пикассо, – на табло написано, что поезд в 9.15 прибудет в 9.20. Но сейчас 9.30.
Охранник посмотрел на нее, как священник на святотатца. Ответ его был праведен и загадочен.
– Когда он прибудет, вы поймете, что время пришло.
И он снова принялся расхаживать, бормотать и расхаживать.
Пикассо подошла к киоску с закусками. «ТЕПЕРЬ ПОДАЕМ СВЕЖИЙ КОФЕ». Интересно, что они подавали раньше?
Ее отец говорил:
– Малюющая женщина – все равно что плачущий мужчина. Оба делают это плохо.
Он имел право называть себя покровителем искусства. За все годы он заказал художникам пятьдесят пять картин, причем все – его портреты.
– Не говори мне об искусстве, – продолжал он, хотя Пикассо и не пыталась. – Я знаю, что это такое.
Сэр Джек не захотел отдавать Пикассо в художественную школу. На восемнадцатилетие он подарил ей пару бежевых резиновых перчаток и длинный бежевый фартук.