На полу стояла бутылка водки. Слава богу, что не джин. Тогда был бы вылитый Диккенс.
Я хмыкнул и поднял ее. На дне еще оставалась пара дюймов жидкости.
– Это мне от боли.
Я плеснул водкой на руки и вымыл их.
– Вы еврей? – спросила она.
– Радуйтесь, что не акушер. Иначе мне пришлось бы разрезать вас напополам. Причем немедленно.
Она умолкла. И кричать перестала. Женщина молчала, и когда я ввел руку в окровавленное тепло ее тела. Лежала тихо, с достоинством раздавшись вширь. Зато я извивался всем телом, потел, пригнувшись, выгибал спину. Мои волосы падали на ее ляжки.
Она стала рожать. То был дар – дар жизни холодной, мертвой комнате и холодным, мертвым улицам. Малышка была готова. Малышка скользила по родовому каналу в этот тревожный мир. Я вытягивал ее так бережно, словно она была моей собственной. Она и была моей. Я перерезал прикреплявшую ее пуповину; девочка освободилась и уже сама по себе легла на окровавленный живот матери.
Мужчина вернулся с тазиком тепловатой воды и двумя бутылками водки. К его искреннему ужасу, я взял одну и до последней капли вылил ее в тазик.
– Он еврей, – сказала мать.
Я тщательно вымыл ей ляжки и длинные темные половые губы. Затем вытер их остатками моей рубашки и укрыл обеих пледом, который принес из машины. Хотел вымыть и ребенка, но подумал: «Гендель, ей известен только запах, у нее пока есть лишь обоняние, ступай прочь, Гендель».
Я надел фрак, собрал свои вещи и закрыл дверь, пообещав вернуться через пару дней. Я оставил им немного денег.
Взошла луна, и холод превратил туман в коричневые бруски. Я ехал задним ходом по склизкой улице с незажженными фонарями.
Второй Город – политический. Город политики трущоб, многоквартирных жилых домов, особняков. Следует поддерживать равновесие. Ни в коем случае нельзя допускать, чтобы особняков было слишком много, а трущоб слишком мало. Равновесие поддерживают многоквартирные дома; богатые боятся очутиться в тесных квартирах, бедные мечтают получить их в собственность. Политический город стоит на страхе. Страхе никогда не иметь собственную квартиру. Страхе иметь всего лишь квартиру.
Бездомность незаконна. В моем городе нет бездомных, хотя все больше преступников живет на улице. Превратить класс обездоленных в класс преступников было очень умно; люди иногда жалеют нищих и отверженных, но преступников не жалеют никогда. Это великолепно поддерживает стабильность.
Я припарковал машину у дома и вышел в плотный, липкий туман, думая о старушечьих шторах. Там, где туман раздавался в стороны, на улицы все еще падал тусклый свет, пачкая их, выставляя напоказ этот больной город с его отданной в залог и не выкупленной назад красотой.
Я лег в свою белоснежную постель и забылся беспокойным сном. Мне снилось, что мое тело стало прозрачным, что солнце бьет в мою печень, как в барабан, и превращает мой позвоночник в желтые клавиши, на которых я могу брать октавы обеими руками.
Несколько дней спустя я выполнил обещание и вернулся. Через дорогу кучка скваттеров наблюдала, как патрульная бригада приваривает к завалившемуся проему стальную дверь. Я подошел и спросил одного рабочего, что случилось с людьми, которые здесь жили. Тот пожал плечами и продолжил свое дело. Я понял, что мужчина этот, как все рабочие, давно разучился говорить. Он лишь ткнул ацетиленовой горелкой в сторону синего фургона без окон.
На продавленном переднем сиденье развалились, задрав ноги на приборную доску, два человека. Не мигая, они смотрели в грязное лобовое стекло и слушали включенное на полную мощь радио. Обоим лет по двадцать пять. Казалось, они мертвые. Я постучал в стекло; один медленно-медленно повернул голову и посмотрел на меня сверху вниз так, словно я был человеком. Я ткнул ему свою медицинскую карточку, и он медленно-медленно опустил стекло.
– Вы не могли бы мне помочь? Я пытаюсь найти людей, которые жили в этом доме.
– Это не по моей части.
– Вы знаете, где они?
– Нет.
Молодой человек поднял стекло, но напарник что-то сказал ему, даже не шевельнув губами, и стекло снова поползло вниз.
– Вы из Отдела по борьбе с паразитами? Они были «Эльф Аззад»?
– Простите, что?
– У них был сифак?
– Нет. Но у одного родился ребенок.
Я не сентиментален. Каждую неделю под моими руками проходят жизнь и смерть, и это выработало во мне определенную сдержанность. Близкое знакомство со смертью сделало некоторых моих коллег погрубее, кем-то вроде участников danse macabre [8]. Постоянный контакт с тем, что кажется им злой судьбой: злой, ибо не скрашена никакой духовностью, а судьбой, ибо неминуема, неотвратима и глуха к жалобам, – воспитал в них любовь к гротеску. В этих современных людях есть что-то от жителей средневековья, которые всегда высмеивали то, чего боялись. Мрачные, циничные шутки и удовольствие от собственной развращенности есть отличительная особенность большинства моих выдающихся товарищей по профессии. Я смотрю на них и вижу не светил современной науки, а испуганных крестьян четырнадцатого века, вырезающих Мертвую Голову в какой-нибудь глухой деревушке на Рейне.
А что же я сам? Я, кто часто склонялся над безжизненным телом, когда оно затихало и вытягивалось? После смерти следы, оставленные на лице суетой, тщеславием и мелкими или крупными заботами, начинают исчезать; его черты становятся проще и достойнее; остаются лишь абстрактные линии, да и те исполнены величайшего безразличия. Возможно, смерть действительно успокаивает своей печатью. Помедли, пока это временное величие не раскололось, – там остается не ужас, не страх, но глубокая жалость. Pieta [9] Девы-Матери над телом усопшего Христа. Мадонна Скорбящая. Жалость матери, оплакивающей свое дитя.
Но молодая испанка, жившая в комнате наверху, не была девой, а кроме того, должен признаться, младенцы меня не трогают. Точнее, не трогает меня эта здоровая больничная вязь плоти в послеродовых отделениях, на фабриках и фермах будущего. Я слишком часто замечал, что самые бессердечные люди облегчают себе душу, воркуя над младенцами, но стоит младенцам подрасти, и эти люди станут эксплуатировать или игнорировать их так же, как всех прочих.
Но когда она поднесла младенца к груди, на мгновение показалось, что обезлюдевшее пространство расцвело и то, что прежде было изуродовано и повреждено, вернулось целым и невредимым. Мрачная комната преобразилась, и в треснувшем стекле засияли звезды. Малышка не могла видеть звезд, но их лучи упали на ее тельце и соткали покрывало из света.
Хотя уродливую стальную дверь уже почти приварили, я проявил настойчивость и поднялся по трухлявым ступенькам в покинутую комнату. Керосиновый фонарь и занавески исчезли. Выпотрошенный матрас был испачкан кровью рождения. Не осталось ничего, кроме куска моей рубашки. Я поднял его и положил в карман.
Снаружи в маслянистые лужи на мостовой низвергались изящные фонтаны желтого света от сварочного аппарата. Свет отскакивал пылающими стружками от металлических сапог сварщика. Этот человек носил свой нимб на ногах.
Я снова задал ему вопрос, но он ответил только:
– Люди исчезают каждый день.
И приварил дверь к косяку.