Blitz aus heiterem Himmel!
— И ничего Сусанна Ивановна не сказала перед смертью, ничего не оставила?
— Ничего решительно! Ни синь-пороха! Ни единого клочка бумаги! Помилуйте, когда меня к ней позвали, разбудили меня — представьте! она уже окоченела!! Очень чувствительно это было для меня; очень она нас всех огорчила! Александр Давыдыч, чай, тоже пожалеет, как узнает… Говорят, его в Москве нет?
— Он точно уезжал на несколько дней… — начал было я.
— Виктор Иваныч жалуются, что саней им долго не закладывают, — перебила меня вошедшая служанка, та самая, которую я видел в передней. Лицо ее, по-прежнему заспанное, поразило меня в этот раз тем выражением дерзкой грубости, какое появляется у слуг, когда они знают, что господа от них зависят и не решатся ни бранить их, ни взыскивать с них.
— Сейчас, сейчас, — засеменил Иван Демьяныч. — Элеонора Карповна! Leonore! Lenchen! Пожалуйте сюда!
Что-то грузно завозилось за дверью, и в ту же минуту раздалось повелительное восклицание Виктора: «Что ж это, лошадь не закладывают? Не пешком же мне в полицию тащиться?»
— Сейчас, сейчас, — снова залепетал Иван Демьяныч. — Элеонора Карповна, пожалуйте же сюда!
— Aber, Иван Демьяныч, — послышался ее голос, — ich habe keine Toilette gemacht![148]
— Macht nichts. Komm herein![149]
Элеонора Карповна вошла, придерживая двумя пальцами косынку на голой шее. На ней был утренний капот-распашонка, и волос она не успела причесать. Иван Демьяныч тотчас подскочил к ней.
— Вы слышите, Виктор лошадь требует, — промолвил он, торопливо указывая пальцем то на дверь, то на окно. — Пожалуйста, распорядитесь попроворнее! Der Kerl schreit so!
— Der Fiktor schreit immer, Иван Демьяныч, Sie wissen wohl[150], — отвечала Элеонора Карповна, — а я сама сказала кучеру, только он вздумал овес задавать. Вот какое несчастье случилось вдруг, — прибавила она, обратясь ко мне, — и кто это мог ожидать от Сусанны Ивановны?
— Я всегда это ожидал, всегда! — закричал Ратч и высоко поднял руки, причем его бухарский халат разъехался спереди, и обнаружились препротивные нижние невыразимые из замшевой кожи с медными пряжками на поясе. — Разрыв сердца! разрыв оболочек! Гипертрофия!
— Ну да, — повторила за ним Элеонора Карповна, — гипо… Ну, вот это. Только мне очень, очень жалко, опять-таки скажу… — И ее топорное лицо понемножку перекосилось, брови приподнялись трехугольником и крохотная слезинка скатилась на круглую, точно налакированную, как у куклы, щеку… — Мне очень жалко, что такой молодой человек, которому только бы следовало жить и пользоваться всем… всем… И этакое вдруг отчаяние!
— Na, gut, gut… geh, alte![151] — перебил г. Ратч.
— Geh’shon, geh’shon[152], — проворчала Элеонора Карповна и вышла вон, всё еще придерживая пальцами косынку и роняя слезинки.
И я отправился вслед за нею. В передней стоял Виктор в студенческой шинели с бобровым воротником и фуражкой набекрень. Он едва глянул на меня через плечо, встряхнул воротником и не поклонился, за что я ему мысленно сказал большое спасибо.
Я не успел отойти двадцати шагов от дома Ратча, как вдруг ко мне из-за угла переулка быстрыми шагами приблизился человек сумрачного вида, уже не молодой, закутанный в поношенное альмавива.
— Позвольте узнать, — спросил он меня строгим, но вежливым голосом. — Вы, я вижу, вышли из того дома… Правда ли, что падчерица г-на Ратча сегодня скончалась?
— Правда, — отвечал я.
Незнакомец ахнул, отступил шаг назад, схватил себя крупной, красной рукой за лицо…
— Извините меня, — промолвил он глухо из-под растопыренных пальцев… — Эта смерть для меня — удар жестокий! Но мы еще увидимся. Роль моя только теперь начинается, заметьте! Только теперь начинается моя роль! Прощайте!
Незнакомец зашагал прочь от меня. Я отправился к Фустову.
Я застал моего приятеля сидящим в углу своего кабинета, с понуренной головой и скрещенными на груди руками. Видно было, что он не в состоянии был ничем заняться. На него нашел столбняк, и глядел он вокруг себя с медленным изумлением человека, который очень крепко спал и которого только что разбудили. Я ему рассказал свое посещение у Ратча, передал ему его речи, речи его жены, впечатление, которое они оба произвели на меня, сообщил ему мое убеждение в том, что несчастная девушка сама себя лишила жизни… Фустов слушал меня, не меняя выражения лица, и с тем же изумлением посматривал кругом.
— Ты ее видел? — спросил он меня наконец.
— Видел.
— В гробу?
Фустов словно сомневался в том, что Сусанна действительно умерла.
— В гробу.
Фустов перекосил и опустил глаза и тихонько потер себе руки.
— Тебе холодно? — спросил я.
— Да, брат, холодно, — отвечал он с расстановкой и бессмысленно покачал головою.
Я начал ему доказывать, что Сусанна непременно отравилась, а может быть, и отравлена была, и что этого нельзя так оставить…
Фустов уставился на меня.
— Что же тут делать? — сказал он, медленно и широко моргая. — Хуже ведь… если узнают. Хоронить не станут. Оставить надо… так.
Мне эта, впрочем, очень простая мысль в голову не приходила. Практический смысл моего приятеля не изменил ему!
— Когда… ее хоронят? — продолжал он с той же расстановкой.
— Завтра.
— Ты пойдешь?
— Да.
— В дом или прямо в церковь?
— И в дом и в церковь; а оттуда на кладбище.
— А я не пойду… Я не могу, не могу, — прошептал Фустов и начал всхлипывать. Он и поутру на тех же самых словах зарыдал. Я заметил, это часто случается с плачущим; точно будто одним известным словам, большею частью незначительным, — но именно
Поплакавши минут с десять, Фустов встал, лег на диван, повернулся лицом к стене и остался неподвижен. Я подождал немного, но, видя, что он не шевелится и не отвечает на мои вопросы, решил удалиться. Я, быть может, взвожу на него напраслину, но едва ли он не заснул. Впрочем, это еще бы не доказывало, чтоб он не чувствовал огорчения… а только природа его была так устроена, что не могла долго выносить печальные ощущения… Уж больно нормальная была природа!
На следующий день, ровно в одиннадцать часов, я был на месте. Тонкая крупа сеялась с низкого неба, мороз стоял небольшой, готовилась оттепель, но в воздухе ходили резкие, неприятные струи… Самая