коллежский асессор.
Элеонора Карловна — его жена, урожденная Шнике, дочь [богатого] зажиточного мясника, совершенно обрусевшая [московка] немка, дюжее свежее существо, неглупое, но приниженное и покорное. Хорошая хозяйка. В молодости имела la beauté du diable <буквально „красота дьявола“ — свежесть>, а теперь просто свежий кусок говядины. Знает, однако, что по мужу дворянка, и так себя и держит и страстно любит всё русское, московское. Говорлива, Ратч ее перебивает, но тотчас <?> хохочет. «Ну и где же <?> мои дети могли быть дворяне? И я дворянка». Четверо ее детей. Они ужасно на нее похожи. Дюжие крепыши, белокурые, с вихрами, с топорными, свежими лицами; небольшие глаза, руки обрубками, вроде детей Петра Никитиевича.
Виктор J<unior?>. Куренье. — Студент вроде Гуллерта или сына Погодина. Уже переносил 2 шанкера и 2 <
Сусанна. Родилась от Ивана Матвеича Колтовского и Парасковьи. — 1808. — Мать ее вышла за Прача в 1816, когда ей было 8 лет, а умерла в 1822, когда ей было 14. Когда отец ее умер, ей было 17. Иван Матвеич хоть не мог решиться гласно признать ее (оттого и мать ее замуж выдал), но заботился об ее воспитании, сам [давал] читал с ней ф<ранцузски>е <?> книги (sa jeune lectrice <его юная чтица>). Иван Матвеич Колтовской, вроде старика Бакунина — «L’aiqle sa plaît dans les régions austères» <«Орлу нравится в суровых краях»>, — помнил Версаль и Марию Антуанетту. <
Первая редакция заключительных глав повести
Я очень храбро и решительно посылал Фустова к Ратчам, но когда сам я к ним отправился часов в двенадцать (Фустов ни за что не согласился идти со мною и только просил меня отдать ему подробный отчет во всем), когда из-за поворота переулка издали глянул на меня их дом с желтоватым пятном пригробной свечи в одном из окон, несказанный страх стеснил мое дыхание, и я бы охотно вернулся назад… Однако я преодолел себя и вошел в переднюю. В ней пахло ладаном и воском; розовая крыша гроба, обитая серебряным позументом, стояла в углу, прислоненная к стене. В одной из соседних комнат, в столовой, гудело, как залетевший шмель, однообразное бормотанье дьячка. Из гостиной выглянуло заспанное лицо служанки; промолвив вполголоса: «Поклониться пришли?» — она указала на дверь столовой. Я вошел. Гроб стоял к дверям головой: черные волосы Сусанны под белым венчиком, над приподнятой бахромой подушки, первые бросились мне в глаза. Я зашел сбоку, перекрестился, поклонился в землю, взглянул… Боже, какой горестный вид! Несчастная! Даже смерть ее не пожалела; не придала ей — не говорю уже красоты, но даже той тишины, умиленной и умилительной тишины, которая так часто встречается на чертах усопших. Маленькое темное, почти коричневое, лицо Сусанны напоминало лики на старых-старых образах… И какое выражение было на этом, лице! Такое выражение, как будто она собралась крикнуть отчаянным криком, да так и замерла, не произнеся звука… Даже морщинка между бровями не изгладилась, а пальцы на руках были подвернуты и сжаты. Я невольно отвел взор, но погодя немного я заставил себя поглядеть, внимательно и долго поглядеть на нее. Жалость наполнила мою душу, и не одна только жалость. «Эта девушка умерла насильственной смертью, — решил я про себя, — это несомненно». Пока я стоял и глядел на покойницу, дьячок, который при входе моем возвысил было голос и произнес несколько членораздельных звуков, снова загудел и зевнул раза два. Я вторично поклонился в землю и вышел в переднюю. На пороге гостиной уже ожидал меня г. Ратч, одетый в пестрый бухарский шлафрок, и, поманив меня к себе рукою, повел меня в свой кабинет, я чуть было не сказал, в свою нору. Кабинет этот, мрачный, тесный, весь пропитанный кислым запахом вакштафа, возбуждал в уме сравнение с жилищем волка или лисицы.
— Разрыв! разрыв сердца, там этих покровов… оболочки… Вы знаете… покровов! — заговорил г. Ратч, как тольно запер дверь. — Такое несчастие! Еще вчера вечером нельзя было ничего заметить, и вдруг: рррраз! и пополам! и конец! Вот уже точно: «Heute roth, morgen todt!» [146] Правда, это должно было ожидать: я это всегда ожидал, мне в Тамбове полковой доктор Галимбовский, Викентий Казимирович… Вы, наверное, слыхали о нем… отличнейший практик, специалист!
— В первый раз слышу это имя, — заметил я.
— Ну, всё равно; так вот он, — продолжал г. Ратч, сперва тихим голосом, а потом всё громче и громче и, к удивлению моему, с заметным немецким акцентом, — он меня всегда предупреждал: «Эй, Иван Демьяныч! эй! друг мой, берегитесь! У вашей падчерицы органический недостаток в сердце — hipertrophia cordialis[147]! Чуть что — беда! Сильных ощущений пуще всего избегать должно… На рассудок должно действовать…» А помилуйте, разве можно с молодою девицей!.. на рассудок действовать? Х…х…ха…
Г-н Ратч чуть было не засмеялся, по старой привычке, но вовремя спохватился и перевел начатый звук на кашель.
Я не в силах выразить, до какой степени был мне гнусен и противен этот человек, особенно после всего, что я прочел о нем! Однако я почел своей обязанностью спросить: был ли призван доктор?
Г-н Ратч даже подпрыгнул.
— Конечно, был… Двоих призывали, но уже всё было совершено — abgemacht! И вообразите: оба словно стаковались (г. Ратч, вероятно, хотел сказать: стакнулись): Разрыв, разрыв сердца! Так в одно слово и закричали. Предлагали анатомию, но я уже… вы понимаете, не согласился.
— И завтра… похороны? — спросил я.
— Да, да, завтра, завтра мы хороним нашу голубицу! Вынос из дома тела будет ровно в одиннадцать часов пополуночи… Отсюда в церковь Николы на Курьих Ножках… Знаете? Странные какие имена у ваших русских церквей! Потом на последний покой в матушке земле сырой! Вы пожалуете? Мы недавно знакомы, но, смею сказать, любезность вашего нрава и возвышенность чувств…
Я поспешил кивнуть головой.
— Да, да, да, — вздохнул г. Ратч. — Это… это уж точно, как говорится, молния на светлом небеси! Ein