обокрала! Пока не крикнешь – не ворочусь!
Вслед за Юлькой на крыльцо выскочила толстая тётка, наспех повязанная платком, с испуганным, встревоженным лицом. Руки её торопливо скатывали в рулон домотканый половик. Покончив с этим, она неловко сунула половик в подставленные руки Копчёнки, набрала воздуху и надрывно заголосила:
– Эй, люди-и-и! Я сама цыганке половик отдала! Сама-а-а! И крупы даю! И куру-у-у!
– Вот как надо-то! – улыбнулась Настя, покосившись на поражённую Мери. – Вот что значит – талан у цыганки от бога! Я сама сорок лет в таборе прожила, а так-то не умею! Ну да мы с тобой тоже пустыми не вернёмся. Знаю я тут один дом, пойдём туда.
Дом, куда Настя привела Мери, оказался не самым большим и не самым богатым в селе, но тем не менее добротно и любовно построенным: крепкие бревенчатые стены, ставни и наличники с затейливой резьбой, крытая железом крыша, высокое крыльцо с витыми столбиками. Некоторые разрушения были видны только в заборе: высокие ворота стояли покосившимися, держались криво на одной петле, рядом валялось несколько досок забора.
– Это когда осенью последнюю скотину угоняли, – приглашая цыганок в дом, поведала хозяйка, ещё не старая, высокая и сумрачная женщина в аккуратной юбке и кофте в мелкий горошек, с гладко убранными под повязку седыми волосами. – Ведь всё до последнего поросёночка прибрали, аспиды! Хозяин мой в воротах встал – не пущу, говорит, не дам, христопродавцы! Они его и…
– До смерти, родная? – шёпотом спросила Настя.
– Слава господу, нет. Измолотили только прикладами, я уж опосля его насилу выходила. Месяц, вишь ты, кровью ходил… После перестал. Но языка лишился напрочь, посейчас молчит, как идол каменный. Я уж и уговаривала, и плакала, и попа звала, чтоб почитал, – ничего! Молчит мужик! Может, научишь, что с им делать?
– Ай, у наших, думаешь, лучше? – отмахнулась Настя. – У меня сын лошадей в Смоленске держал, большую конюшню – так теперь там мыши в лапту играют! Слава богу, Гришка хоть противиться не вздумал. Чёрт с ними, сказал, цыган без лошадей долго не останется…
– Прости им господь… Красные аль белые забирали-то?
– А нам какая разница? Гришка и не спрашивал.
Разговаривая, обе женщины прошли в большую светлую комнату с выскобленным полом, на котором лежали чистые домотканые дорожки. У стены высилась горка с посудой, в углу висело несколько икон, на подоконниках жизнерадостно топорщилась красная герань. Посреди комнаты стоял стол под вязаной скатертью. Хозяйка и гадалка уселись за него, и Настя привычно вынула из-за пазухи разбухшую колоду старых карт, мельком показав Мери на лавку у стены. Рядом с лавкой был отгороженный цветной занавеской закуток. Оттуда слышалось тяжёлое, прерывистое дыхание.
– Кто у тебя там? – спросила Настя у хозяйки, покосившись на закуток. – Мужик твой?
– Не, он в другой горнице. Утром по дрова в лес ездил, умаялся, спит. А это пришлая…
– Пришлая? – слегка насторожилась Настя. – Откуда?
– А бог её ведает… Появилась осенью, ничего не говорит, плачет… Много их сейчас ходит-то, верно, навовсе конец света подошёл… Я в дом допустила, потому жалко… да и не проживёт она долго. Кровью харкает, чахотка, видать. Скоро уж отмучится, сердешная.
Настя разбросала карты по столу. Некоторое время что-то уверенно говорила, глядя на них, но Мери, усевшаяся, к своей досаде, слишком далеко, почти ничего не могла разобрать. К тому же в горницу, привлечённые приходом цыганок, быстро набились взрослые дети и внуки хозяйки, стало тесно, шумно, домочадцы плотным кольцом окружили стол, за которым сидела Настя, и с интересом слушали её гаданье. К Мери тоже подошла девка лет двадцати с красивым, решительным лицом.
– Мне погадаешь, цыганка?
– А зачем тебе? – робко осведомилась Мери.
– Тю, зачем! Замуж идтить аль нет? Уж какой год сижу как курица… Жених-то мой, Никишка, с самой германской в солдатах.
– Пишет?
– Какое… Кто нынче пишет-то?! От братьёв четвёртый год ни слуху ни духу, мамаша убиваются… Ты скажи – жив ли Никифор-то? Ежели убитый, так чего ж я дожидаюся здесь? До меня из города сватаются, а родитель не мычит не телится…
– А… есть у тебя подарок от него? От жениха? Принеси, мне посмотреть надо!
Девка убежала. Мери начала было лихорадочно соображать, что сказать практичной невесте… но в это время из закутка раздался такой мучительный, захлёбывающийся кашель, что она, не раздумывая, повернулась на лавке и отдёрнула ситцевую занавеску.
В полумраке девушка не сразу разглядела узкую кровать, каким-то чудом вдвинутую в угол между печью и стеной, и на ней – страшно худую, растрёпанную женщину лет сорока, свесившуюся с постели к стоящему на полу тазу. С силой сплюнув в него тёмный сгусток, больная тяжело откинулась на подушку. Лоб женщины был в испарине, закрытые веки мелко дрожали. Рука с тонкими, хрупкими пальцами бессильно свесилась вниз. Мери осторожно взяла её.
– Вам плохо? Я могу помочь?
Спохватившись, она тут же выругала себя за это нецыганское обращение на «вы», по-другому не получилось: даже в полутьме Мери разглядела, что лежащая перед ней женщина – не из простых. Тёмно- синее барежевое платье было сшито на городской фасон, растрёпанные чёрные, с проседью волосы хранили следы причёски. Большие, болезненно блестящие глаза пристально, не мигая смотрели на Мери.
– Какая ты красивая… – хрипло выговорила женщина. – Хочешь мне погадать? Не стоит… Мне совсем нечего тебе дать.
– Я не буду гадать! Я хочу помочь…
– Спасибо. Мне уже нельзя помочь. Я умираю.
– Вы ведь не деревенская, – медленно сказала Мери, глядя в бледное, исхудавшее лицо. – Вы образованная женщина, вы жили в городе. Вы бежали от новой власти, бежали тайно… ведь так? Не бойтесь, я не выдам вас.
– Я уже ничего не боюсь, – спокойно ответила женщина, но в её глазах появился заинтересованный блеск. – Какая ты, однако… странная цыганка.
– Обыкновенная. Как все наши, – поспешила заверить Мери.
Женщина ещё некоторое время смотрела на неё. Затем, словно устав, закрыла глаза. Довольно долго лежала неподвижно, но, когда Мери уже решила было, что больная уснула, та медленно попросила:
– Расскажи мне, если можешь, про сына. Мне нечего тебе дать, но…
– Нет, нет, не надо ничего, я и так расскажу! – поспешно произнесла Мери, доставая из-за выреза кофты крошечное зеркальце. Мысли побежали в разные стороны, страшно хотелось обернуться на Настю, но времени не было, и Мери спросила наобум:
– Как его зовут?
– Звали… Его звали Никита. Никита Стрепетов. Мне писали, что он убит в боях на Кубани… но…
– Зовут, а не звали, – как в воду головой кинулась Мери. – Я вижу, что он жив.
Худое бледное лицо резко повернулось на подушке.
– Это неправда. Неправда! – с силой сказала больная. – Зачем ты врёшь, я ведь не могу заплатить за твою ложь! Я наверное знаю, что…
– Это я знаю, а не вы! – решительно объявила Мери, у которой все поджилки тряслись от взгляда чёрных пристальных глаз умирающей. – Я лучшая гадалка в таборе, и я ЗНАЮ!
– Но… Но… Мне же писали, что…
– Это ошибка! Я ясно вижу – ваш Никита жив! У него ведь чёрные глаза? Как у вас? Он офицер Добровольческой армии? – пошла ва-банк Мери, умирая от страха. И словно камень с души упал, когда женщина, по-прежнему не сводящая с неё глаз, кивнула.
– Да… да… Это так… Он закончил кавалерийское училище… Сразу по выпуску поехал на Дон. Но мне же писали…
– Он жив и здоров! Погиб его однофамилец, а написали по ошибке вам! Правда, Никита был ранен, но легко! Он сейчас далеко, в тёплых краях, служит большому белому генералу… О, я сейчас даже скажу вам,