— В Склифосовского.
Стою я на платформе, всего трясет, смолю одну сигарету за другой, перебираю в памяти тогдашний вечер. Потом позвонил в больницу. Мне ответил женский голос:
— Кто о ней спрашивает? Минуточку!
— Кто о ней спрашивает? — переспросил мужской голос. — Вы можете подъехать? Нам нужны сведения знавших ее, чтобы разыскать убийцу.
— Она… — я так и онемел.
— Да, она умерла.
— Что же это?! Я ничего не смогу вам сообщить. Знаю только — ее преследовал какой-то Коля Седой.
— А-а, Седой! Хорошо, спасибо!
И такие истории случались у нас за городом.
Как и предсказывал Чернышев, в театре я добился головокружительных успехов: спустя год мне повысили оклад и мы с Володькой поменялись местами, он стал моим помощником. На меня уже с опаской посматривала и пенсионерка Евгения Семеновна, которая числилась (именно числилась) старшим художником — полуслепая, вечно сумрачная толстуха, она ходила в театр только для того, чтобы не сидеть дома. Целыми днями она просиживала в актерских уборных или в буфете, попивая чай с конфетами и лениво поругиваясь с гардеробщицами. Раз в неделю, недовольно посапывая, выполняла какую-нибудь «филигранную» работу: «разрисовывала яблочко» или «дамскую цепочку»; всю основную работу везли мы с Володькой.
Нашему «вождю», заведующему декоративной мастерской Сергею Николаевичу Ахвледиани, такое положение дел не нравилось и он был не прочь отправить Евгению Семеновну на «заслуженный отдых» (но дирекция возражала), а на ее место назначить — ну конечно меня, кого ж еще?! (об этом он прямо говорил). Короче, мои успехи всем бросались в глаза.
Сергей Николаевич, худой, седоволосый, в театре ничего не делал вообще. Когда-то он оформил единственный спектакль («одни дрова», — говорили о декорациях рабочие сцены). Он был женат на молодой актрисе, смазливой глупой женщине из театра Ленинского комсомола; все время ревновал ее и следил за ней, так что времени для работы у него почти не оставалось, да ему особенно и делать было нечего — я же говорю — все везли мы с Володькой. За два года моей работы в театре он ни разу не взял кисть. Заглянет в мастерскую на пять минут:
— У вас все в порядке? Хорошо. Я пошел.
Он выходил из театра, вскакивал в «Москвич» и гнал в Ленком в репетиционные залы следить за женой — о ней ходили слухи как о любительнице пофлиртовать.
Сергей Николаевич считался неглупым и добрым человеком, но он всегда выглядел напряженным, с гримасой боли на лице, — это и понятно: ему ежеминутно приходилось быть начеку. Такая нервотрепка в конце концов довела его до инфаркта. Впоследствии он уже ходил, держась за стены, правда хорохорился:
— С женой разошелся. Хорошо так… Можно, наконец, заняться делом. Вот новый спектакль буду оформлять.
Театры между собой тесно связаны, и по вечерам меня приглашали в «Сатиру» освежать декорации «Золотого теленка», в Пушкинский — подправлять «Когда деревья умирают стоя», в «Современник» — делать заново «Двое на качелях», на Малую Бронную — исправлять огрехи «Вида с моста»… Я выполнял работу быстро и соглашался на любые условия. Другие художники-исполнители, чтобы переписать задник, заламывали огромные суммы, а я брался за «сколько дадут», — ведь постоянно не вылезал из долгов. К тому же считал, что любую работу можно сделать хорошо. Мне даже нравилось «бороться» с материалом, вытягивать его, «оживлять». Я работал ночами — писал средневековые замки, морские бухты, затейливые городские окраины и многое другое.
Раза два, когда бывал в запарке, вызывал на подмогу Юрку Мякушкова (Володька по вечерам мотался по букинистическим магазинам, скупал редкие книги — он был дальновидным бизнесменом и в будущем планировал продать свою библиотеку и заиметь коттедж и машину). Так вот, Юрка приходил, я включал софиты и мы вкалывали до седьмого пота.
Помню, вначале Юрка все боялся что-нибудь испортить. А что можно было испортить? Мажь себе одной-двумя красками какую-нибудь десятиметровую стену или часть моря. Ясное дело, я давал ему однотонные боковые куски и время от времени проходился по ним, но неприметно, как бы стирая с кисти лишнюю краску. Я думал, Юрка оценит мое благородство, но он с каждым часом все больше распрямлялся, смелее махал кистью и гундосил:
— Это, оказывается, совсем просто. А у меня не хуже, чем у тебя, получается, а может, даже и…
Под конец он совсем обнаглел и, когда я отошел перекурить, стал подправлять мою живопись. Тут уж я не вытерпел, выхватил у него кисть и парой емких фраз поставил зарвавшегося «режиссера» на место.
Мои ночные работы принесли плоды: я вылез из долгов и снял комнату в черте города, в Ховрино, то есть стал москвичом — пусть неофициально (с загородной пропиской), но все же.
В театре, кроме всего прочего, в мои обязанности входило оформление спектаклей в Щукинском училище, но это была не обязанность — скорее праздник. В училище я присутствовал на сценических танцах, уроках фехтования; среди студентов у меня появились приятели (впоследствии известные актеры), единомышленники, близкие по духу — в их веселом (почти карнавальном) кругу я провел самые прекрасные часы; только когда мы расставались, подступало что-то вроде горечи, какая-то тоска по моему несостоявшемуся студенчеству. И дело не в том, что я так и не получил высшего образования, а в том, что был лишен студенческой среды.
Вспоминается морозный денек, когда после дружеской попойки студенты «Щуки» затащили меня на арбатскую площадь, где наступившая «хрущевская оттепель» превращалась в анархию: развязная молодежь демонстративно распивала вино из бутылок, на полную мощь запускала магнитофоны с записями диких ритмов; вульгарно накрашенные девицы обмирали при виде «фирмачей», а фарцовщики приставали к этим самым «фирмачам», с надеждой приобрести какую-нибудь шмотку или пачку сигарет. И конечно, там были истосковавшиеся по свободе интеллигенты, которые радовались новым временам: декламировали ранее запрещенные стихи, продавали книги авторов эмигрантов.
С площади мы всей гурьбой завалились в Манеж на выставку польской абстрактной живописи, а потом каким-то странным образом очутились у поэта Игоря Саркисяна — лохматого громкоголосого «маэстро»; он сразу отобрал у актеров инициативу и ввел в наше безалаберное веселье серьезные ноты. Вначале, касаясь бурной арбатской жизни, отчеканил:
— Там сейчас сексуальный беспредел… Но ответственно заявляю: к порнографии проявляют интерес импотенты и маньяки. Нормальному человеку не нужны возбуждающие картинки… Нам, воспитанным на великой русской нравственной литературе, нельзя перенимать с Запада все, без разбора. Ценность нации в ее самобытности… На Западе не упустят случая заработать… только и думают о деньгах. В России говорят: «А ну их к черту, эти деньги! Всех не заработаешь. Лучше пойду на футбол». Это мне жутко нравится. Это, и русское дружелюбие (позднее Игорь написал прекрасную статью о дружбе в газете РТ и тем самым утер нос моим знакомым журналистам). Возьмите простую штуку — почтовый ящик. В России это весть от друга, поздравления, письма. На Западе — это страх: квитанция о штрафе, налоги.
Насчет выставки Игорь высказался еще категоричней:
— Чем больше толпа у произведения искусства, тем меньше индивидуальности, искренности в этом искусстве. Пример — массовая культура. Настоящие сильные вещи не могут нравиться всем — только тем, кто способен их оценить, кто поднялся до их понимания. И вообще сейчас надо обладать немалым мужеством, чтобы иметь собственное мнение. В компаниях только и слышишь: «Это гений, это гениально!». Существует определенный набор имен. Попробуй скажи, что тебе не нравится, сразу окрестят невеждой. Массовая культура оболванивает…
В экспансивной манере, размахивая руками и вскидывая шевелюру, «маэстро» прочитал нам отличную лекцию — я слушал его разинув рот.
И помню еще один день. Весенний, с безупречно синим небом. Накануне погода стояла ни то ни се,