следовательно, не просуществую).  Время новых коллективных озарений благополучно осталось в прошлом: на нынешний день все - и самые яркие и самые тупые, глупейшие и мудрейшие - так или иначе высказались.  Однако, нужда отдельного  человека  в духовной опоре никогда еще не была такой острой. Sauve qui peut.

Расцвет исторического сознания, скорей всего,  связан с крахом почтенного предприятия по созиданию  философских систем, последовавшим в начале XIX века. После греков философия (рука об руку с религией или на правах  противостоящей  ей светской  мудрости) была, по  большей  части, коллективным, сверхличным образом мира. Стремясь - на разных эпистемологических и онтологических основаниях - дать картину существующего, философия под эгидой таких понятий, как порядок, гармония, ясность, умопостигаемость и согласованность, внушала, вместе с тем, скрытые и окрашенные будущим представления о должном. Однако, долголетие подобных коллективных и безличных образов мира зависело от философских постулатов, которые приходилось формулировать так, чтобы обеспечить им множество приложений и толкований,  но защитить от любых случайных и непредвиденных разоблачений.  Отказавшись от  преимуществ мифа, имевшего в запасе утонченнейшие повествовательные способы объяснять перемены и понятийные парадоксы, философии  пришлось развить собственную риторическую технику - абстрагирование. Вот на этом абстрактном, вневременном языке с его претензиями описать отвлеченные от конкретики, “всеобщие”  и устойчивые форм, лежащие в основе нашего переменчивого мира, и покоился во все времена авторитет философии. Больше того, сама  возможность объективных, доступных формализации представлений о бытии и познании, предложенных традиционной философией,  зависела от всякий раз особых взаимосвязей между извечными структурами, с одной стороны, и сдвигами в человеческом опыте, с другой:  главное место тут принадлежало “природе”, производное - изменению. Но подобная расстановка сил была опрокинута - и, может быть, насовсем  - в эпоху, завершившуюся Французской  революцией, когда “история”, в конце концов, потеснила жавшуюся рядом  “природу” и взяла лидерство на себя.

Поскольку история как система  координат человеческого опыта подчинила себе природу, человечество принялось думать о своем опыте в исторических категориях, а традиционные понятия философии с их внеисторизмом стали обнаруживать свою бессодержательность. Единственным мыслителем,  который рискнул встретить этот нешуточный вызов лицом к лицу, оказался Гегель. Он решил, будто сумеет спасти философское предприятие от вставшей на повестку дня коренной перестройки человеческого сознания, если предложит рассматривать философию в качестве, по сути дела, истории  философии - ни больше, ни меньше. Но представив свою философскую систему, подытожившую всю историческую перспективу, в  качестве окончательной, то есть - надысторической, истины, Гегель положения не спас. В той мере, в какой гегелевская система была истинной,  она подводила под философией черту. Подлинной философией могла считаться лишь последняя философская система. Тем самым снова, раз и  навсегда, в мире устанавливалась “вечность”, а история приходила (либо уже подошла) к концу. Но история не желала стоять на месте. И простое  течение времени доказывало банкротство гегелевской системы.  Системы, но  не метода.  (Метод, распространивший свое могущество на все науки о человеке, сослужил службу, дав мощнейший и уникальный стимул к укреплению позиций исторического сознания.)

Теперь, после гегелевских усилий, поиск вечности как один из путей философской мысли, такая  подкупавшая  и непобедимая когда-то повадка ума  предстала во всей своей ходульности и инфантилизме. Философия изнуряла себя в старомодных фантазиях разума, возвращавших к провинциальности духа, детству человечества. Как бы прочно ни увязывались философские положения в системе доводов, ум не мог отделаться от коренного вопроса о “смысле” входивших в эти  положения терминов, вернуть начисто потерянное доверие к звонкой монете слов, подобные доводы обеспечивавших. Не справляясь с новым приливом все более обмирщенной, решительно более сведущей и результативной человеческой воли с ее  опорой на подконтрольную, взнузданную, перекроенную “природу”, с ее рисковыми ходами в мире слишком конкретных моральных и политических прописей, которые не поспевали за ускоряющимися переменами человеческого ландшафта (в том числе - за явственным накоплением конкретного эмпирического знания в печатных книгах и документах), ключевые слова философии  выглядели все более условными.  Или, что то же самое, все более пустыми  и обессмысленными.

Сносившись в ходе этих небывалых  по масштабу перемен, традиционные для философии и досужие  в их “абстрактности” фигуры мысли теперь, казалось,  не соответствовали ничему:  они уже не наполнялись смыслом, который извлекал прежде из их употребления любой думающий человек.  Описывая  ли Бытие  (действительность, мир, вселенную) или - по другой версии, составившей одну из первых и  мощнейших оборонительных линий философского предприятия (Бытие, действительность, мир, вселенная объявлялись тут лежащими “вне пределов” разума),  - описывая только сам разум, философия больше не внушала доверия к своим способностям достичь обещанной цели:  дать людям доступные формализации модели какого бы то ни было  понимания. В конце концов, языковому обиходу философии потребовались иные тактики обороны, перегруппировка сил.

Одним из ответов на провал философского системосозидания в девятнадцатом веке стал подъем идеологий - открыто и агрессивно анти-философских систем  мысли,  принявших  форму тех или иных “положительных” либо описательных наук  о человеке.  Можно вспомнить Конта, Маркса,  Фрейда,  первопроходцев антропологии, социологии, лингвистики.

Другим откликом на крах стал новый тип философствования - личный по тону (а то и  прямо автобиографический), афористичный, лирический, антисистемный.  Лучшие  образцы здесь - Кьеркегор, Ницше, Витгенштейн. Чоран - крупнейший представитель подобной школы письма на нынешний день. Отправная точка этой современной постфилософской школы философствования - в осознании развала всех традиционных форм философского языка. Немногочисленные возможности, которые уцелели, исковерканы: это речь либо в форме обрывков (афоризм, заметка, дневниковая запись), либо на грани перехода в другие формы (притча, стихотворение, философская сказка, литературно-критический разбор).

Чоран явно предпочел  форму эссе. За пятнадцать лет вышли пять  сборников его эссеистики: “Трактат о разложении основ” (1949), “Умозаключения горечи” (1952), “Соблазн существования” (1956), “История и утопия” (1960) и “Падение во время” (1964). По обыкновенным меркам эти эссе выглядят странно:  отвлеченные, категоричные по аргументам, афористичные по стилю.  Кто-то узнает в этом выходце из Румынии, изучавшем философию в бухарестском университете, с 1937 года обосновавшемся в Париже и пишущем по-французски, судорожную манеру немецкой философской мысли нового времени, взявшей девизом:  “Вечность за афоризм”. (Примеры - философские афоризмы Лихтенберга и Новалиса, конечно же, Ницше, пассажи “Дуинских элегий” Рильке и кафкианские “Размышления о Любви, Грехе, Надежде, Смерти и Пути”.)

Чорановский метод отрывочной аргументации мало похож на объективистскую афористику Ларошфуко или Грасиана, где задержки и броски мысли отражают расколотую картину “мира”. Скорее, это свидетельствует о тупике спекулятивного разума, который, кажется, только затем и выходит за свои пределы, чтобы оцепенеть и сдаться перед сложностью собственных посылок. Афористический стиль для Чорана - принцип не столько реальности, сколько познания: любая хоть чего-нибудь стоящая мысль обречена тут же потерпеть поражение от другой, которую сама втайне породила.

Не теряя надежды вернуть себе что-то похожее на прежний решпект, философия вынуждена теперь беспрерывно доказывать чистоту своих помыслов. К наличному реквизиту ее понятий уже никто не относится так, будто он сам по себе  - носитель гарантированного смысла.  Однако, есть сила, способная удостоверить этот смысл наново: страсть мыслителя.

Философия отныне - личное дело философа. Мысль ограничивается “мышлением”, а то, в свою очередь, лишается всякого смысла, если не впадает в крайности и ничем не рискует.  Мышление превращается в исповедь, в изгнание бесов, в набор абсолютно личных пароксизмов мысли.

Началом всего, заметьте, по-прежнему остается картезианский скачок.  Существование приравнено к мышлению.  Разница в одном: за точку отсчета берется не мышление как таковое, а только определенный разряд  трудных  мыслей.  Мышление и существование - не сырые факты и не логические данности, а парадоксальные, непредсказуемые ситуации. Именно в этом смысл эссе, давшего титул одной из чорановских книг и первому сборнику его переводов на английский,  - “Соблазн существования”. “Существование, - пишет в нем Чоран, - это навык, который я не теряю надежду

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату