— На выход, с вещами.
— А у меня их нет.
— Могут не быть, но я должен спрашивать. Привыкай!
Почему он сказал: «Привыкай!»? Намек, или просто привычка?
С опущенной головой Мирка вышел.
Григорий Михайлович принес хлеба и молока.
— Не наше, — сказал он, — от немецких коров. Своих потеряли, чужих доить будем.
Молоко было очень кстати. И вспомнился что-то тот офицер, гость Викента, с большой звездочкой. «Малец? — уточнял он, — Да, на вид — двадцать семь, если не все даже тридцать!». Зачем нужны были эти смотрины, за офицерским завтраком? Показалось, что все станет ясно не позже, чем завтра…
Завтра прийти не успело. Весенней немецкой ночью был вызван Мирка к Викентию Стасовичу. В ужасе, у порога уже, осознал он, сделал не то, что велели! Он просто забыл, среди тех людей, про Викента, про то, что в сорок втором должен был сдаться в плен.
Викентий Стасович ужаса не заметил. Ярко горел свет в его кабинете.
— Присядь, — сказал он, — как дела?
А что мог ответить Мирка: «Ужас!»?
— Ничего, — сказал он.
Викентий Стасович присмотрелся, направив настольную лампу в лицо. Как от солнца в упор, стало больно в глазах. Викентий Стасович выключил лампу.
— А ты, — спросил он, — что? Лепишь из себя пионера-героя?
Мирка молчал. Он не знал из Освенцима: кто они — пионеры-герои...
— Какого ты хрена рассказывал байку свою, про коней, про Мироныча?
— Я забыл…
— Совесть свою ты забыл! А мы как друзья, с тобой, договорились!
Мирка все понимал, и в ужасе был от своей ошибки, да только кому, и что проку с этого? Тяжесть содеянного он до того сознавал, что нервы готов, как ремни разорвать. Но разве оценит это Викентий Стасович? И не заметит! Мирка почувствовал себя глубоко несчастным.
Викентий Стасович закурил, и налил себе чая, не предлагая Мирке.
— Ну, что мне с такими делать? — спросил он устало.
— Не знаю, я в Вашей власти.
— Нахаленок! За словом, однако, в карман ты не лезешь!
— Просто, я понимаю, что это так.
— Так? — глазами сверлил Викент, — Ну, что ж, так, — значит так!
Глазами хозяина он смотрел: готового пса пристрелить, за его паршивость.
— А, может, дать тебе шанс исправиться?
— Лучше бы так, — сказал Мирка, не поднимая глаз.
— Лучше бы дать? — уточнил Викентий Стасович.
Мирка кивнул, сглотнув горечь.
— Так, значит так! — взял Викент лист бумаги, — Пиши.
Мирка не знал, что писать. Лист бумаги был перед ним, карандаш в руке.
— «Мне стало известно, — продиктовал Викент, — что человек, называющий себя Иваном Карнауховым, под Ельней, осенью 1941 года, не будучи раненым или в беспомощном состоянии, добровольно сдался в плен…».
Мирка писал, изо всех сил желая не делать этого. Но что могло значить его желание? Да, ничего! Избавления жаждал он, как его жаждут те, кого мучают болью. Он написал.
— Так, — одобрил Викентий Стасович, прочитав, — ну а теперь, расскажи-ка, в порядке развития шанса, что видел? Что слышал еще? Не все же спала твоя совесть. Она ж у тебя, я так вижу, молчать не умеет!
Мирка стал говорить, а Викентий Стасович выслушал и заметил:
— Ну вот, небесполезный же ты человек! Историк, — он тот еще тип! На власть посягает, смотри ты! — махнул головой он, как тыквой: направо-налево, — Руководство, — смотри-ка ты, виновато, что он Родину предал! Ну, бог с ним, — махнул головой он еще раз, — с ним разберемся. А вот что двое сложивших оружие, вступили в сговор, — это не сучий вам потрох! С кем он шептался, Иван Карнаухов?
— Имени даже не знаю…
— И Карнаухова тоже не знал. Теперь знаешь. Как выглядел тот?
— У него самая рваная форма. И видно — погоны с нее были сорваны. На станции, где их грузили, они встречались. Название он говорил невнятно.
— Что ты, — с улыбкой качал головой Викент: как будто и не кипел полминуты назад, — да ты прирожденный опер! Давай пиши дальше: «Мне стало известно, что Иван Карнаухов, вступил в сговор с…». Вот тут надо написать, что «личные данные неизвестного, установлю дополнительно».
Карандаш Мирка держал в руке, но не коснулся бумаги.
— Что такое, испортился механизм? Я сам их установлю: его данные. Дело твое — написать добросовестно. Все!
— Я про сговор не знаю.
— И на хрен тебе это знать! На хрен мне это знать? Кому это, к черту, надо? Делать надо, что говорят, и все! А иначе, ты что, ты не понял? За ними пойдешь! Да на те же нары. Чего ты кобениться начал опять? Чего? У тебя — никакого выбора! Только за ними, или — со мной! Понятно?
Карандаш Мирки припал к бумаге. Он понял, что ни кому это на хрен не надо. И Мирка — также и тоже, — не нужен! «Мы все, — думал он, — как та задница, в которую с неба упала лопата, бомбой вырванная из чужого окопа!».
— Теперь, — подал Викент чистый бланк, — подпишись вот здесь и вот здесь. И, давай тебе имя условное вместе подыщем.
Мирка поставил подпись, и сказал, не зная, зачем ему это имя условное:
— Выбирайте сами.
— Запросто. Ты ж до конца войны, в полосатой одежде ходил? Значит — полоска. Полоска — зебра. Логично?
— Логично.
— Хрен кто при этом, увяжет Мирона и Зебру! Давай друг, спасибо, иди, отдыхай.
И остановил:
— А, — спросил он, — про ГУЛАГ ничего они не говорили?
— Гулак? — повторил Мирка незнакомое слово, — Нет, про Гулак ничего я не слышал, не говорили. А что это?
— Это? — Викент поджал губы, чтобы не посмеяться, — А, — сказал он, и махнул рукой, — узнаешь, еще расскажут.
Мирка пошел к выходу, но, доставуч был Викент, он спросил:
— А молоко получаешь, Мирка? Тебе нужно!
— Да.
«Не только плененных немцев расстреливать, но и коров немецких доиться заставит Викент! — шагнув за порог, думал Мирка — Как не похожи они, бог мой: Викент и НКВДист, ткнувший в землю нас с Ваней! Не только ведь наши две жизни спас: заложников не расстреляли».
Как можно представить Викента на месте героя-НКВДиста?! Земля и небо! Но Мирку никто не спрашивал и место героя занял Викент. Может быть, из-за того, что Мирка и сам получил избавление, не заслужив его?
Рано утром, наверное, где-то в четыре: в такое же время, когда начиналась война, вызвал Викент.
— Проснулся?
— Да, я проснулся.
По глазам Мирка видел, что тот ни черта не спал. Водки, может быть, с крепким чаем пил, и оно бодрило? Работал он, все-таки, не щадя себя… И голос его был усталым и хриплым: