и Чехов едва перешагнули за сорок, Ильф и Петров не дожили до сорока! А еще говорят, что юмор продлевает жизнь. Нет, дорогой, Джамбул прожил девяносто девять лет, но найдите у него хоть одно юмористическое произведение!
Я вежливо наморщил лоб, припоминая творчество Джамбула.
— Какой из этого вывод? Значит, что-то укорачивает сатирикам жизнь почище, чем поэтам дуэли и самоубийства. Сорок восемь лет — средний возраст! Да если б Достоевский столько прожил, не видать бы нам ни «Бесов», ни «Братьев Карамазовых»!
Он доел второе и принялся за компот.
— Конечно, пока молодой, можно заниматься сатирой. И я занимался, вы это знаете! А как перевалило за сорок, думаю — стоп! Так недолго и помереть. И перешел на поэзию. Ну, конечно, жил сдержанно: на дуэли не стрелялся, самоубийством не кончал, смирял свои страсти. А как перевалило за пятьдесят — средний-то возраст поэтический пятьдесят два года! — стоп, думаю. И перешел на прозу. До семидесяти у меня еще десять лет. Поживу, поработаю. А там, возможно, займусь переводами. Переводчики у нас живут долго, особенно если сатиру не переводить…
— То-то я смотрю, у нас мало сатиры…
— Естественно. Как же ее будет много, когда в ней люди не живут? И поэзии настоящей мало. В ней тоже люди не живут.
Я хотел сказать, что и прозы настоящей мало, но воздержался: мой сосед мог подумать, будто он мало написал.
За окном шумело Болдино, не слыша нашего разговора.
— Осень здесь чудесная, — вздохнул мой сосед-прозаик, допивая компот.
ОБЕД С КНЯЗЕМ КУРБСКИМ
Народная мудрость гласит: раз в год и мотыга выстрелит. Но не то важно, что выстрелит, а то, в кого попадет.
В Петра Ивановича Небогу попадали все мотыги и даже чаще, чем раз в год. Иная мотыга сто лет не стреляет, ждет, пока на ее горизонте покажется Петро Иванович Небога.
Когда-то, еще до нашего учреждения, работал Петро Иванович Небога корреспондентом республиканского радио, давал информации о событиях областного масштаба. Днем по телетайпу передаст, а вечером оно уже в эфире. Слушает область, и так ей приятно, что о ней не забывает республика, и проникается область благодарностью к Петру Ивановичу Небоге.
И вот премьера в областном театре. Петро Иванович, конечно, отстукал по телетайпу информацию, причем не после премьеры, а до, чтобы успеть в вечерний выпуск. Но он не учел мотыги: перед самым началом спектакля загорелся в театре занавес, и премьера была сорвана. А информация вышла в эфир.
И ведь подумать: сто лет висел занавес и ничего ему не делалось, тем более, что был он изготовлен из несгораемого материала. Но стоило Небоге сунуться с информацией — и нет занавеса. Сгорел.
В другой раз мотыга выстрелила еще больней. Привел как-то к нам Петро Иванович Небога князя Курбского, потомка того Курбского, который когда-то бежал в Литву от царского гнева Ивана Грозного. Наш Курбский бежал не от царского гнева, а от революции, и не в Литву, а в Румынию, и не сам он бежал, а его отец, а он уже потом в Румынии родился.
Впервые князь Курбский попал в Россию после войны, причем каким-то загадочным образом: минуя всю европейскую часть и очутившись сразу на севере Якутии. Там, в Якутии, он провел несколько лет, отрабатывая долг всех князей Курбских России, а также собственный долг, который он успел сделать, находясь в Румынии.
Сейчас он вернулся. Надо было ему помочь. Кто мог ему помочь? Конечно, Петро Иванович Небога. Он уже не раз получал выговоры за то, что принимает в нашем учреждении посторонних людей, но выговоры Петра Ивановича никогда не смущали. Какой порядочный человек не имеет выговора? Петро Иванович был порядочный человек.
Мы еще никогда не видели ни одного князя, но относились к ним хорошо, потому что из всех князей помнили главным образом князя Трубецкого и князя Волконского.
В телогрейке и шапке-ушанке наш князь Курбский ничем не отличался от рядового трудящегося, прибывшего из тех отдаленных мест, но его выдавало воспитание. Он держался прямо, чуть наклонив верхнюю часть корпуса, словно уронил монетку и пытается ее найти, но так, чтоб это было незаметно окружающим. И руки нашим женщинам он целовал не взасос, как целуют те, которым важно, чтоб их галантность не только видели, но и слышали, а лишь слегка прикладываясь, как целует солдат полковое знамя.
Мы, конечно, скинулись, — так, чтоб это ему не показалось обидным, — и вручили ему некоторую сумму в счет будущих заработков. Петро Иванович Небога, в обход тех инстанций, от которых получал выговоры, придумал для князя гонорар. Князь знал румынский, но не знал украинского, а переводить надо было с украинского. Поэтому Петро Иванович сначала переводил с украинского на русский, чтобы князь мог перевести на румынский, а потом уже, в нашей румынской редакции, переведут с румынского, который знает князь, на румынский, который знают все остальные.
Князь принял нашу помощь легко, будто не принимал ее, а оказывал, и мы, чтоб не гонять его по столовым, пригласили его на обед.
Обед был назначен в нашем учреждении после окончания рабочего дня. Женщины сбегали домой и принесли кое-что из домашних запасов, мужчины отправились за покупками в магазин, чего от них не могли дождаться собственные жены. Обед получился поистине княжеский. Ни один Курбский — ни тот, который от царского гнева бежал, ни тот, который впоследствии бежал от революции, не едал и даже не видал такого обеда.
Насытившись и в достаточной степени опьянев, князь почему-то забыл, что он Курбский, и стал строить из себя Долгорукого.
— Мы, Долгорукие… — заявлял он, на что захмелевший Петро Иванович говорил совершенно некстати:
— Ничего, милый, укоротят. Ты еще не имеешь выговора?
После обеда, который закончился ужином, Петро Иванович повел гостя к себе ночевать. Жена, разбуженная среди ночи, не пустила Небогу в дом, но князя приняла, даже не уточнив, кто он, в сущности, Курбский или Долгорукий.
И в третий раз мотыга выстрелила, когда эта жена вообще куда-то пропала.
Семейная жизнь нашего учреждения была однообразна и для работы несущественна, хотя разговоров о ней было значительно больше, чем о работе. Мужья постоянно куда-то пропадали, жены их разыскивали, вследствие чего некоторые чувствовали себя женатыми на Муре. Не на женщине Муре, а на Московском уголовном розыске.
Но вот мотыга выстрелила, и у Петра Ивановича пропала жена.
Неделю он ходил, как потерянный. То есть, так, будто он сам потерялся. Вдруг оказалось, что он любит свою жену, о чем прежде никто не догадывался. Каждый день Петро Иванович приходил на работу и просиживал с девяти до шести, поэтому все думали, что он любит только свою работу. А теперь, забыв о работе, Петро Иванович с девяти до шести обзванивал все знакомые учреждения, справляясь только о своей жене и ни о чем больше. Мужская часть нашего коллектива, завидуя Петру Ивановичу в его горе, давала советы, как воспользоваться полученной свободой (Петро Иванович, как и многие из нас, любил свободу, но совершенно не умел ею пользоваться).
Через неделю жена нашлась. Она пришла к нам в учреждение, слегка приоткрыла дверь, как делала это во времена семейного процветания, и поманила Петра Ивановича пальцем. Петро Иванович ухватился за этот палец и протянул жену сквозь дверную щель.
Он долго смотрел в ее виноватые глаза своими сияющими глазами. Эта картина была первой стоящей картиной в нашем учреждении. Но вот он сказал, не умея себя больше сдерживать: