Вы, конечно, сошлетесь на то, что они родились в один год. Ну и что, я вас спрашиваю? Шекспир и Галилей тоже родились в один год, не станете же вы утверждать, что это Галилей написал «Ромео и Джульетту».
Ваш второй аргумент: Шекспир не взял пера до тех пор, пока Марло его навеки не выронил, и не следует ли из этого, что Шекспир подхватил именно это выроненное перо? Но, во-первых, это не вполне соответствует истине. Шекспир уже писал, когда Марло еще писал. Конечно, не исключено, что еще писал уже не Марло, а Шекспир, — с равной допустимостью, что уже писал не Шекспир, а еще Марло, но теперь попробуй в этом разобраться.
Вы говорите: «не зря «Шекспир» означает «Потрясающий копьем». С чего бы, мол, ему потрясать копьем, если б его не пытались уже однажды зарезать? Да, говорите вы, Марло не зарезали, а только пытались зарезать, и он, своим врагам в устрашение, назвался Шекспиром — Потрясающим копьем.
Как будто в мире нет больше поводов, чтобы потрясать копьем. Особенно для человека, имеющего дело с трагедиями.
И, наконец, последний ваш довод: не свидетельствует ли простое сравнение творчества двух писателей, что Марло — это ранний Шекспир, а Шекспир — поздний Марло?
Нет, нет и нет, достопочтенные мужи, просвещенные шексмарловеды. Шекспир — это Шекспир, а Марло — это Марло, и каждому отведено отдельное место в литературе.
Хотите еще гипотезу? Она не претендует на научность, на достоверность фактов и неоспоримость доводов, она строится не на знании жизни Шекспира и Марло, а на знании жизни вообще, что тоже бывает небезынтересно.
Итак — гипотеза.
Да, Шекспир был, но он не был писателем. Он не имел никакого отношения к литературе. Может быть, в ранней юности он пробовал себя в сонетах или трагедиях, но оставил это занятие, не обнаружив у себя таланта. Талант ведь дается не каждому, и это вовремя нужно понять.
Вас интересует: а кто же в таком случае был писателем? Если Шекспир не писатель, то кто же тогда писатель?
Я отвечаю: писателем был Марло. А кем был Шекспир? Шекспир был, как известно, актером.
И была там еще актриса — согласно этой гипотезе. Прекрасная, как Офелия, а может быть, как Дездемона. И вот эту Дездемону-Офелию полюбил Шекспир, рядовой актер и к тому же неудавшийся писатель.
Конечно, Дездемона-Офелия полюбила не его, а Марло, молодого, но преуспевающего писателя своего века. Но Марло не замечал этого. Занятый своими великими трагедиями, он прошел мимо маленькой трагедии девушки, которая безнадежно его любила.
Итак, Дездемона-Офелия любила Марло, а Шекспир любил Дездемону-Офелию, и это создавало совершенно четкий трагический треугольник. Как же вы, проницательные шексмарловеды, не заметили треугольника?
Теперь представьте: Шекспир играет в трагедии Марло, но любит не так, как написано у Марло, а масштабней, глубже, сильней — по-шекспировски. Потому что любит он не только на сцене, но и за кулисами, он всюду любит из этого состоит его Жизнь.
Молодую актрису пугают эти шекспировские страсти: ведь она живет во времени еще дошекспировском. Хотя Шекспир уже есть, но время для его страстей еще не настало.
И актриса любит Марло, чье время уже настало.
И в это самое время внезапно умирает Марло.
Его убивают, как в бездарной трагедии: без малейшей мотивировки. Пустячная ссора в трактире — и великий писатель убит.
Трагический треугольник лишается очень важного угла, но продолжает существовать, ибо по двум известным углам нетрудно восстановить третий. Он восстанавливается в памяти Шекспира и Дездемоны- Офелии, и это усугубляет их горе. Они оба любили Марло, хотя и по-разному. И оба они страдают. Да, да, хотя Шекспир избавился от соперника, но он страдает. Он умеет страдать за других. И это — залог того, что он со временем станет писателем.
Вы не согласны со мной, дипломированные шексмарловеды, вы привыкли считать, что Шекспир был прирожденным писателем. Прирожденным бывает косоглазие, плоскостопие или другая болезнь, а писателем становятся. Писателем делает жизнь. Не утробная, не эмбриональная, а сознательная.
Шекспир видел, как страдает его любимая девушка, и он решил заменить погибшего. Не примитивно, не пошло, как заменяют друг друга ничтожества, а крупно, значительно, как заменяют великие великих. Он решил продолжить Марло не в любви, а в литературе. Он решил продолжить дело Марло.
Вот тогда он и взял себе это имя — Потрясающий копьем, — не для того, чтобы стать Шекспиром в литературе, не для того, чтобы занять высокое положение, а для того единственно, чтобы защитить дело Марло. Некоторые всю жизнь потрясают копьем, благодаря чему добиваются высокого положения в литературе, но они не становятся Шекспирами, как ни потрясают копьем.
А Шекспир — стал. Потому что он любил эту девушку. Марло не любил, и он остался Марло. И никогда — слышите: никогда! — не удалось ему стать Шекспиром.
Все дело в любви. Что бы ни написал Шекспир о любви, не Шекспир творит любовь, а любовь творит Шекспира. Из писателя-неудачника она делает гения литературы.
Такова эта гипотеза, многомудрые и высокочтимые шексмарловеды. Впрочем, в жизни она уже столько раз подтверждена, что давно из гипотезы стала законом. Кем был бы Данте без Беатриче? Кем был бы Петрарка без Лауры?
Что же касается Дездемоны-Офелии, то она полюбила Шекспира, потому что время Шекспира уже пришло. Таи устроены эти прекрасные девушки: они любят тех, чье время пришло. А тех, чье время прошло, девушки забывают.
БОЛДИНСКАЯ ВЕСНА
Первый месяц весны я проводил в Болдине, в Доме творчества писателей, литературном комбинате на семьдесят творческих мест. Осенью там большой наплыв классиков, желающих повторить известный исторический опыт, а весной путевку легче достать, поскольку болдинская весна никак в истории себя не зарекомендовала.
Мой сосед по столу, в прошлом известный юморист, позднее известный поэт, а в последнее время известный прозаик, знакомил меня с болдинскими нравами и рассказывал о своем жизненном пути.
Да, у него уже был жизненный путь, который, несомненно, впоследствии станет известным, но для меня мой сосед сделал исключение, позаботясь, чтобы мне он стал известен уже сейчас.
— Почему я сатиру сменил на поэзию, а поэзию на прозу? Дорогой мой, в этом повинна арифметика. Да, да, простая арифметика. — Он кому-то кивнул, с кем-то раскланялся, кого-то прижал к сердцу и продолжал: — Возьмите прозаиков. Возьмите самых крупных. Льва Толстого возьмите, Достоевского, Тургенева, Гончарова… Затем Герцена возьмите, — говорил он, словно передавая мне холодную закуску, — Горького, Алексея Толстого, Паустовского… Кого еще? Бунина, Куприна… Каков средний возраст этих крупнейших наших писателей? Не трудитесь подсчитывать: ровно семьдесят лет.
Он доел первое и принялся за второе.
— Теперь возьмите поэтов. Тоже самых крупных, разумеется. Пушкина возьмите, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Фета. Блока и Маяковского. Есенина возьмите. Пастернака и Ахматову. Средний возраст — пятьдесят два. На восемнадцать лет ниже, чем у прозаиков. Вы понимаете?
Да, теперь я начал понимать.
— Ну, а теперь возьмем сатириков. Гоголя возьмем, Щедрина, Чехова, конечно. Затем Аверченко и Сашу Черного, Булгакова и Зощенко, Ильфа и Петрова. Из пародистов — сейчас пародисты в большом ходу, — так мы из них возьмем Архангельского. И что же нам говорит арифметика? Средний возраст сорок восемь лет. Меньше, чем у поэтов, хотя из названных поэтов почти половина умерла не своей смертью. А сатирики, за исключением Петрова, погибшего на войне, все умерли своей смертью, но какой ранней! Гоголь