все-таки кто-то схватил Дороту за руку. Выяснить, кто это был: переодетый агент или просто энтузиаст, так и не удалось. Он было затараторил: «Подожди-ка, подожди…» — да так и остался с разинутым ртом, ощутив, как его сдавили с двух сторон, и услышав грозный шепот: «Отцепись…»
Самое забавное было, когда под тенистым готическим порталом собора они осыпали листовками молодоженов, свадебный поезд, а заодно и толпу зевак.
— Так осыпают зерном молодоженов, — заметила Дорота.
— Есть какая-то притча о словах-зернах, — в раздумье произнес Юрек, который любил пустить пыль в глаза.
Они вложили в первомайскую операцию много старания: им хотелось как-то искупить свое бездействие по отношению к восстанию в гетто. Непосредственную помощь повстанцам оказывали лишь немногочисленные специальные группы гвардейцев. Они забросали гранатами гнездо немецкого пулемета. Делились с восставшими оружием, которого не хватало, которое покупалось ценой крови.
Отчетное собрание состоялось в центре города на квартире самого младшего члена союза, Вацека. Он жил в огромном, напоминающем караван-сарай, доме, на заднем дворе, где на первом этаже и в подвалах ютились мастерские сапожников и портных, которые вечно ходят в потертых, спадающих брюках.
Посреди двора на высоком, как подушка, газоне стояла икона богоматери. С наступлением комендантского часа люди зажигали перед иконой свечки и протяжно пели псалмы.
Если хорошенько вслушаться в звуки засыпающего города, то можно услышать жалобные гимны, плывущие над его крышами. Кажется, город стонет во сне, потому что с приходом ночи растет страх смерти и гладит своей замшевой лапой сердца.
О мальчике, который предоставил квартиру для собрания, Галина рассказывала чудеса. Варшавский Гаврош, гений изворотливости, ему известен каждый камень в городе. В прошлую неделю с крыши дома на перекрестке Маршалковской и Иерусалимских аллей сбросил пять кило первомайских листовок. Вот какой парень…
Стах только проворчал: «Ну, посмотрим», и на следующей неделе взял хваленого Вацека с собой; нужно было раздобыть оружие. Они поехали в лесок за Бабицами, который благодаря соседству с казармами летчиков и парком бронетанковых войск стал чем-то вроде большого публичного дома.
Если б женщина не закричала, обошлось бы без стрельбы.
— Лицо у него стало красное, как свекла, он медленно перевернулся на бок, царапая пальцами землю. — Ясь Кроне сгибал и разгибал растопыренные пальцы. — Вацек застрелил его. Мы еле ноги унесли.
Пистолет забрал Вацек, он принадлежал ему по праву. А Ясь получил боевое крещение. Его большое лицо покрылось румянцем. Рассказывая о случившемся, он размахивал тяжелыми ручищами, суетился и без конца повторял движение убитого солдата. Подробно описывал, какая толстая и белая была женщина. Он ложился на кровать и, брыкаясь, пищал дискантом, пытаясь изобразить женщину.
Он переживал этот случай чересчур болезненно. И потом в течение нескольких месяцев уклонялся от участия в боевых операциях, отвечая на приказы пассивным сопротивлением. Когда при нем упоминали про какой-нибудь случай, он обязательно рассказывал о бабицком лесе. Сначала его слушали, подавляя скуку, а потом перестали таить презрение.
— Есть такой анекдот, — сказал Стах, глядя Ясю в крохотные бронзовые глазки. — Лошадь целый день пахала. Возвратилась с сумерками в конюшню, едва передвигает ноги. Вся в пене, под подковы набилась глина. А на носу у нее сидит муха. Подлетает комар и спрашивает: «Что нового?» — «Ничего особенного, — отвечает муха, — мы пахали».
Ясь отвел глаза в сторону и буркнул:
— Чего вы от меня хотите. Я дал квартиру для хранения литературы. Прячу у себя оружие нашей группы. Сделал такие тайники, что сам черт не сыщет. Профессиональные столярные тайники. Работа тонкая, как у часовщика. Чего вам еще надо. Вы должны мне дать возможность прийти в себя. Я скоро забуду об этом немце. Чего вы от меня хотите, черт побери?! — заорал он вдруг. — Договор я с вами подписал, что ли?
Он явно зарапортовался. Стах предостерегающе поднял руку. Ясь посмотрел на него стеклянными, невидящими глазами и прошипел:
— Осточертело мне все это. Немцы, война, вы. Я сыт по горло. Не хочу убивать. Все внутри у меня переворачивается, как вспомню, как он скреб землю руками. Жить не хочется после всего этого.
— Мы бьемся за наше дело, — говорил Стах, когда они, выйдя от Яся, брели вдоль ряда газовых фонарей, из которых только некоторые отбрасывали слабое мерцание на мостовую Карольковой улицы. — Мы бьемся за наше общее дело. Ничего другого от нас никто не требует и не имеет права требовать, потому что мы не согласимся. Мы ведь боремся не ради удовольствия или славы… Мы люди бедные. А бедняк должен уметь считать, он должен все время калькулировать, иначе погибнет. Мы знаем, какая жизнь стоит смерти. Знаем, за что стоит сложить голову. Я думаю, Ясь должен это понять, должен научиться сражаться за свое дело. Ведь он рабочий, верно?
Юрек с сомнением покачал головой.
— Упрощаешь, — сказал он, — упрощаешь.
Шерментовский слушал. Он говорил мало, потому что боялся высказывать вслух свои мысли. Когда он начинал о чем-нибудь рассуждать, то говорил скомканно, мямлил, сам себе противоречил и, в конце концов, запутавшись в паутине слов, которую сам же соткал, в отчаянии умолкал. Когда ему хотели помочь и, подытожив его мысль, спрашивали: «Ты это имел в виду?» — он мотал головой. А потом, устав от напряжения, соглашался с очередным мнением. Он был шестым сыном в семье. Когда он родился, его отцу было уже пятьдесят четыре года.
— Не удался нам последний каравай, мать, — говорил отец. — Погляди-ка на нашего Яцека. Все время исподлобья смотрит. Недоносок. Видно, наша песенка спета. Стареем мы с тобой, мать. Твоя дежа никуда не годна, да и мой пест тоже.
— Если Ясь когда-нибудь засыплется, я не убегу из дому и не буду скрываться. Потому что, мне кажется, он нас не выдаст, — бормотал Яцек. — Не проболтается. Впрочем, уверенным никогда нельзя быть. Юрек правильно говорит: человек устроен не просто и ведет себя не одинаково. Возьми, к примеру, дерево, дубовую доску. Дурак скажет: ну, доска и доска, кусок дерева. Стул можно из нее сделать. Но столяр видит — там сучок, тут сучок, здесь по краю рыхлый луб, а там слои перекручены, иначе говоря, завиток получился из волокон, а здесь осколок гранаты засел, а вот здесь подгнил кусок. И говорит: целый стул не выйдет, самое большее, две ножки можно сделать, ну еще две планки, а на другие две ножки, на сиденье да на спинку и еще на две планки нужна другая доска. Но он тебе не поверит, подумает, что ты его за нос водишь. Так же должны быть специалисты по людским душам, чтобы определить, кто на что способен, сколько выдержать может… Но Стах тоже прав: можно себя превозмочь и выжать из себя еще больше. Человек живой, он может расти, а доска и есть доска. Вырезали ее из бревна, и, какая она есть, такая и останется, хоть ты лопни. Но, с другой стороны, и у человека есть предел выдержки, если перекрутишь, лопнет.
— Вот именно, — с готовностью поддакнул Юрек, — не следует упрощать.
— А потом вот еще что, — продолжал разошедшийся Яцек. — Он кричал, что договор не подписывал… Это факт. Какое мы имеем право?.. Кто дал нам такую власть?.. Раньше король принимал помазание, и люди верили, что у него власть от бога. Верили не верили, а воевали за него, потому что иначе крышка — засекут кнутами, а мы… какое мы имеем право?.. Откуда у нас власть?.. Вот вопрос, а? Но если ты добровольно согласился, значит, тяни лямку. А вот он, к примеру, не может больше, силенок маловато. Что тогда?
— Яцек, перестань, — взмолился Стах. — Перестань, брат. Ты говоришь больно гладко, сам запутаешься. Совсем голову мне заморочил.
Теперь он сам начал сомневаться. Но самым скверным было то, что он понимал, что и Юрек прав, и в рассуждениях Яцека тоже есть зерна истины.
— Человек изменяется, растет, — твердил он, направляясь в сторону Гурчевской к себе домой. — Но