Довольно скоро Люк пришел в себя, прошло минут двадцать-тридцать. Он немного успокоился и смог рассуждать здраво. Тут из подвала поднялся Ричард. Мусорный бак стоял посреди газона, в десяти футах от ближайшей тени, а солнце жарило нещадно. Бак с водой был для нас слишком тяжел, а Люк отказывался вытаскивать ногу даже на минуту. Я притащила ему соломенное сомбреро, бабушка подарила нам его в Аризоне. Зубы у Люка все еще стучали, и я укутала его шерстяным одеялом. Вот так он и стоял: на голове сомбреро, на плечах одеяло, нога в мусорном баке. Он походил одновременно и на бездомного, и на отпускника.
Солнце нагрело воду, и Люку стало хуже. Я сбегала к морозилке, но льда там больше не было, только десяток пакетов с замороженными овощами. Я схватила их. В баке получился грязный суп с плавающим горошком и морковью.
Вскоре появился отец – когда именно, я не помню. Лицо его было мрачным и растерянным. К тому времени Люк отдыхал, насколько это было возможно, ведь он по-прежнему стоял. Отец перетащил бак в тень, потому что руки Люка уже покраснели от солнца. Отец сказал, что мы должны оставить его там, пока не приедет мама.
Мамина машина появилась около шести. Я встретила ее на полпути и рассказала, что случилось. Она кинулась к Люку, сказав, что нужно осмотреть рану. Люк вытащил ногу из бака, с нее капала вода. Пластик прилип к ране. Мама медленно и осторожно срезала его, пока рана не обнажилась. Крови было очень мало, язв тоже не было – для этого нужна кожа, а ее у Люка не осталось. Мама смертельно побледнела, но сохранила спокойствие. Она закрыла глаза и скрестила пальцы. А потом громко спросила, попала ли в рану инфекция. Щелк, щелк, щелк.
– На этот раз повезло, – сказала она. – Но о чем ты думала, Тара, помещая ногу в мусорный бак?
Отец отнес Люка в дом, и мама взялась за скальпель. Они с отцом весь вечер срезали мертвую плоть. Люк старался не кричать, но когда они начали снимать кусочки кожи, чтобы понять, есть ли дальше живая плоть, он громко застонал, и из глаз его полились слезы.
Мама приложила к ране мазь из коровяка и окопника, приготовленную по собственному рецепту. Она всегда хорошо справлялась с ожогами – это было ее фирменное средство. Но я чувствовала, что она встревожена. Мама сказала, что никогда не видела таких тяжелых ожогов, как у Люка, и не знает, чем кончится дело.
Первую ночь мы с мамой вместе провели у постели Люка. Он почти не спал и бредил от лихорадки и боли. Чтобы снять жар, мы приложили лед к его лицу и груди. От боли дали настойку лобелии, синей вербены и шлемника. Это был еще один мамин рецепт. Она давала эту настойку мне, когда я свалилась с трейлера, чтобы снять боль в ноге. Но, насколько я помню, толку от нее не было.
Я верила, что больничные лекарства – это оскорбление Господу, но если бы той ночью у меня был морфин, я бы дала его Люку. От боли он почти не мог дышать. Он вытянулся в постели, пот тек со лба и груди. Дыхание у него было прерывистым. Он покраснел, потом щеки его стали фиолетовыми, словно терпеть боль он мог, только лишив мозг кислорода. Когда боль в легких становилась сильнее боли от ожога, он делал большой, мучительный вдох. Люк кричал, и это был крик облегчения в легких и крик боли в ноге.
Вот так он и стоял: на голове сомбреро, на плечах одеяло, нога в мусорном баке. Он походил одновременно и на бездомного, и на отпускника.
Вторую ночь я провела с ним одна, чтобы мама могла отдохнуть. Я спала чутко, просыпаясь при первых звуках, при легчайшем движении. Мне нужно было принести лед и настойку, прежде чем Люк окончательно придет в себя и ощутит свою боль. На третью ночь с ним осталась мама. А я стояла в дверях, прислушиваясь к его стонам, наблюдая, как мама смотрит на него. Лицо ее было пустым, глаза отекли от тревоги и утомления.
Когда я засыпала, мне снились сны. Мне снился огонь, которого я не видела. Мне снилось, что это я лежу в постели, мое тело замотано повязками, словно мумия. Мама стоит на коленях рядом со мной, сжимая мою перевязанную руку, как она сжимала руку Люка, гладя меня по лбу, молясь.
В воскресенье Люк не пошел в церковь. Не пошел он и в следующее воскресенье. И в следующее. Отец велел всем говорить, что Люк заболел. Он сказал, что, если правительство узнает о ноге Люка, у нас будут проблемы. Федералы заберут нас, а Люка отвезут в больницу, где у него начнется инфекция, и он умрет.
Примерно через три недели мама сообщила, что кожа на краях раны начала восстанавливаться. Она надеялась, что заживут даже самые тяжелые ожоги. К тому времени Люк уже мог сидеть, а через неделю, когда случились первые заморозки, он пару минут простоял на костылях. Вскоре он уже ковылял по дому, худой, словно стручок фасоли. Он страшно много ел, чтобы восстановить потерянный вес. К тому времени веревка на его штанах стала уже семейным преданием.
– Мужчина должен иметь настоящий ремень, – как-то за завтраком сказал отец.
В тот день, когда Люк поправился окончательно и смог вернуться на свалку, отец подарил ему кожаный ремень с металлической пряжкой.
– Это не для Люка, – сказал Ричард. – Он предпочитает веревку. Вы же знаете, какой он модник!
Люк усмехнулся.
– Красота требует жертв, – ответил он.
За восемнадцать лет я ни разу не вспомнила об этом дне, не задумалась над тем, что произошло. А когда мысленно вернулась к тем событиям, первое, что пришло мне в голову, был ремень. «Люк, – думала я, – дикий ты пес, ты все еще подвязываешь штаны веревкой?»
Сейчас мне двадцать девять лет. Я пишу эту книгу и пытаюсь восстановить произошедшее по стонам и крикам утомленной памяти. Я выцарапываю воспоминания. Доходя до конца, я останавливаюсь. В этой истории есть какая-то непоследовательность, какой-то призрак.
Я читаю. И перечитываю. И нахожу его.
Кто погасил огонь?
И спящий голос произносит: «Отец».
Но когда я нашла Люка, он был один. Если бы отец был с Люком на горе, он бы принес его домой и помог лечить ожог. Отец работал где-то еще, вот почему Люку пришлось спускаться с горы одному. Вот почему его раны лечила десятилетняя девочка. Вот почему нога оказалась в мусорном баке.
Я решила спросить у Ричарда. Он старше меня, и память у него