Тогда снаружи послышался деловой шум: рокот моторов, сердитые командные голоса, беготня… Ученые решили выйти во двор.
На базе все было в беспокойном движении. Ворочались прожектора на крышах казарм и на вышках, выхватывая из тьмы разрозненные эпизоды происходящего: пробежал, придерживая рукой пилотку, посыльный; рослые карабинеры, бряцая подкованными сапогами по бетону, протащили на плащ-палатках убитых; конвой прогнал кучку пленных эфиопов… Появился свирепо сжавший зубы полковник – губы как две бесцветные нитки. С ледяным бешенством рявкнул что-то молодому офицеру, тот козырнул, побежал, исчез из круга света. Слышно было, как в темноте уже он заорал нечто воинственно-сердитое.
Обермайер, знавший итальянский, странновато хмыкнул:
– Однако. А ведь знаете, коллеги, они хотят пленных-то того… расстрелять.
– Да ты что?! – Бродманн похолодел, прямо-таки ощутил, как кровь отхлынула от лица, от пальцев, они стали как чужие. Он ринулся, не соображая куда, но Шеффлер и Обермайер перепуганно вцепились в него с обеих сторон.
– Т-ты куда?! – зло прошипел Шеффлер. – Стой, не дергайся!..
– Да, – горячо поддержал Обермайер, – не вмешивайся! Это их дело… война, в конце концов.
Ханс знал, что формально война кончилась, но… конечно, коллеги правы, как бы это грустно ни было.
Прожектора по команде свели все лучи к глухой каменной стене, ярко осветив ее, как в цирке. Конвоиры вытолкали пленных на эту «арену», выстроили в ряд вдоль стены, торопливо отбежали.
– Carica! – раздалась команда («Заряжай!»).
Хансу чудилось, что он видит на черных лицах обреченно-равнодушное выражение: эти люди уже морально перешагнули грань, отделяющую их от мира, жизнь от смерти. Они уже были там, по ту сторону… Но, может, это лишь почудилось, кто знает. Ученый не успел разобраться в собственных чувствах.
– Fuoco! («Огонь!»)
Хлестнул залп – вспышки, грохот. Пленные мешками повалились кто куда, как бы нехотя, ничуть не эффектно, не картинно, а так, словно их заставили играть в скучную неинтересную игру.
Хансу с содроганием в душе хотелось отвернуться, не видеть того, как стрелки добивают упавших контрольными выстрелами, а еще лучше – уйти… но интуиция безошибочно подсказала, что демонстрировать свободомыслие и гуманизм под всевидящим оком Ветцлиха ни к чему.
А он, собака, тут как тут. Окинул ученых нарочито равнодушным взглядом, в котором несложно было прочесть испытующе-суровое начальственное превосходство: это, дескать, вам, штафиркам, не с колбами-пробирками в лабораториях играться! И это лишь начало. Поглядим, как дальше будет!..
Именно в данный миг Ханс Бродманн остро возненавидел этого нациста.
* * *Наутро хмурые невыспавшиеся немцы собрались близ самолета. С краткой речью выступил Шеффлер, по указке Ветцлиха, понятно. Уныло пробубнил расхожие истины о том, что предстоит последнее плечо перелета, а потом непростой путь по джунглям… поэтому дисциплина, дисциплина и дисциплина, малейшее отклонение от которой будет жестко пресекаться. Ну и так далее.
У Ханса на душе было прескверно, а рожу Ветцлиха он видеть не мог. Но куда ж деться! – приходилось и видеть, и улыбаться, и вообще держать себя как можно бодрее. Но в меру, конечно; та же самая интуиция шепнула биологу, что грубой игрой Ветцлиха лишь насторожишь. Если играть с ним, то играть надо тонко.
Взлетели. Через какое-то время выжженная «марсианская» земля Эфиопии сменилась под крылом саванной, затем джунглями. Все шло нормально, моторы гудели ровно, пилоты рулили, штурман сосредоточенно возился с картой, приборами и радиосводками. Поколдовал со всем этим, поделал глубокомысленное лицо и двинулся наконец к Шеффлеру.
– Смотрите, магистр! – проорал в ухо, перекрикивая гул. – Вот это место, откуда они радировали в последний раз. А вот площадка для посадки подходящая! Совсем рядом! Минут через десять будем над ней.
Магистр важно кивнул, как будто от него что-то здесь зависело. Штурман ушел к пилотам, коротко переговорили, вместе взглянули на карту, и самолет начал плавное снижение.
И верно, вскоре в плотной лесной зелени, сверху похожей на мох, обозначился просвет необычно правильной прямоугольной формы, словно кто-то расчищал эту площадку неизвестно для каких целей. Во всяком случае, для посадки она оказалась подходящей.
КВС (командир воздушного судна, он же первый пилот) взял управление на себя. Снизился до бреющего, прошелся над площадкой раз, другой, кивнул: будем садиться! Взмыл до нужной высоты, зашел на глиссаду и ровно по ней, впритирку над вершинами деревьев, ювелирно скользнул на поляну, колеса коснулись земли, самолет побежал, крепко подскакивая, но, в общем, сносно, сбавляя ход точно так, как надо…
И все было бы хорошо, если бы не случайность, предусмотреть которую было невозможно.
На сравнительно ровной поверхности поляны оказалась какая-то не то канава, не то выбоина, куда и угодило правое колесо шасси. Аэроплан вдруг содрогнулся, нырнул вправо, подскочил, что-то пугающе хрустнуло, правая плоскость упала, и ее край сработал как игла циркуля: самолет с силой развернуло, несмотря на то, что пилоты, матерно взвыв в две глотки, отчаянно вцепились в штурвалы, пытаясь сладить с одуревшей машиной.
Ну и в какой-то мере сладили. Левое крыло не врезалось в деревья, замерло в метре от них. Пассажиры, хоть и пережили секунд десять шока с хаотичным швырянием по салону, остались целы и даже, по существу, невредимы. Но самолет, конечно, был испорчен безнадежно.
Выбрались наружу. Бродманн зачем-то пошел взглянуть на поврежденное шасси. Смотрел довольно долго, слыша, как вокруг лаются злобные голоса.
Сперва картина и звук у Ханса – видимо, от потрясения – как-то не срастались, существуя отдельно друг от друга. Он очумело стоял, смотрел, понимал, что летательный аппарат в данных условиях восстановлению не подлежит, и не понимал, что значат эти голоса… Понадобилось сделать усилие над собой, чтобы сомкнуть то и это, и окружающее вновь стало единым целым.
Оказалось, что ругань носит и технический и ведомственный характер.
Ветцлих, уже не стесняясь, поносил летный состав на чем свет стоит: разгильдяи, угробили машину – и все такое. Те огрызались вяло, но упрямо. Ссылались