Венецианское окно на восток, в направлении Бостона, с бордовыми буквами и синим солнцем в свинцовой паутине. Летний закат засахаренного цвета за этим окном, когда я смотрел телевизор по утрам.
Высокий худой тихий мужчина, Сам, с раздражением от бритья, в погнувшихся очках и коротковатых чинос, с тощей шеей и сутулыми плечами, который прислонился в сладком свете из восточного окна копчиком к подоконнику, кротко помешивая пальцем в стакане с чем-то, пока Маман говорила ему, что давно оставила всякие разумные надежды, что он услышит, что она ему говорит, – эта молчаливая фигура, от которой в моей памяти остались в основном только бесконечные ноги и запах крема для бритья «Нокзема», кажется, до сих пор не вяжется у меня в голове с чувствительностью того же «Сообщника!». Невозможно представить, как Сам придумывает содомию и лезвия, даже теоретически. Я лежал и почти помнил, как Орин рассказывает мне о чем-то трогательном, что однажды сказал ему Сам. Что-то в связи с «Сообщником!». Воспоминание вертелось где-то у самой границы сознания, и его недоступность, как на кончике языка, слишком напоминала преамбулу очередной атаки. Я смирился: мне не вспомнить.
Ниже по уэстонской улице – церковь с доской объявлений на лужайке – белые пластиковые буквы на черной поверхности с горизонтальными выемками, – и по меньшей мере один раз мы с Марио стояли и смотрели, как похожий на козла мужчина менял буквы и, таким образом, объявление. Насколько я помню, один из первых случаев, когда я что-то прочитал, касается как раз объявления на этой доске объявлений:
ЖИЗНЬ КАК ТЕННИС КТО ЛУЧШЕ ПОДАЕТ ТОТ ОБЫЧНО ПОБЕЖДАЕТ
с вот так широко расставленными буквами. Большая церковь цвета свежего цемента, в которой не пожалели витражей, – конфессия забыта, но церковь построена в стиле, который считался, наверное, в 80-х до н. э., модерном: параболическая форма из наливного бетона, вздымающаяся и островерхая, как волна с гребнем. Словно подразумевала, что существует какой-то паранормальный ветер, который может гнуть и хлопать бетоном, как подвернутым парусом.
В нашей комнате в общежитии теперь стоят три старых уэстонских капитанских стула, от спинок которых на спине остаются отпечатки, если не примоститься аккуратно между двух вертикальных реек. У нас есть плетеная корзина для белья, на которую навалены вельветовые подушки для очевидения. На стене над моей кроватью поэтажные планы Айи Софии и монастыря Симеона Столпника в Калъат Симъане, над стульями – реально сальная часть «Консумации левирата», тоже от старого увлечения византиналией. Есть в скованности и разобщенности порно что-то в стиле maniera greca: люди разбиты на части и пытаются воссоединиться, и т. д. У изножья кровати Марио – армейский сундук с его собственным кинооборудованием и складным режиссерским креслом, куда он всегда убирает на ночь полицейский замок, свинцовый брусок и жилет. Оргалитовый стол для компактного ТП и экрана, и офисное кресло для печати на ТП. Итого пять стульев в комнате, где никто никогда не сидит на стульях. Как и во всех комнатах и коридорах общежития, в полуметре от потолка по стенам идет гильош. Новенькие эташники сами себя доводят, считая переплетающиеся круги гильоша в комнатах. В нашей – 811 и усеченные фрагменты -12-го и -13-го, две левые половинки, раскрытые как скобки в юго-западном углу. С одиннадцати до тринадцати лет у меня еще была гипсовая копия непристойного фриза Константина – императора с гиперемированным органом и похабным выражением, – висела на двух крючках на нижней границе гильоша. Теперь я даже под страхом смерти не вспомню, куда дел фриз или какой византийский сераль украшал оригинал. Было время, когда подобного рода информация всплывала мгновенно.
В уэстонской гостиной стоял ранний вариант отраженного освещения полного спектра Самого, а у одной стены – приподнятый бутовый камин с большим медным коробом, из которого вышел чудесный оглушительный барабан для деревянных ложек, с сопутствующими воспоминаниями о какой-то взрослой иностранке, которую я не узнавал, массировавшей виски и умолявшей Прекратить Немедля, Будьте Добры. Из другого угла по комнате расползались джунгли Зеленых деток Маман: горшки с растениями на стойках разной высоты, на бухтах бечевки, свисавшей с креплений, на человеческой высоте на выступающих шпалерах из окрашенного в белый железа, – все в потустороннем сиянии длинной белой лампы с ультрафиолетовым светом, подвешенной на тонких цепочках с потолка. Марио помнит подсвеченные фиолетовым перья папоротника и влажный мясистый глянец листьев каучуконоса.
И кофейный столик из черного мрамора с зелеными прожилками, неподъемный, об угол которого Марио выбил зуб после, как клялся Орин, случайного столкновения.
Варикозные икры миссис Кларк у плиты. Как высоко наверху поджимались ее губы, когда Маман что-то меняла на кухне. Как я съел плесень и как Маман расстроилась, что я ее съел, – это воспоминание о том, как эту историю рассказывает Орин; сам я не помню, чтобы ел в детстве плесень.
Мой верный стакан НАСА все еще покоился на груди, поднимаясь с грудной клеткой. Когда я опускал на себя взгляд, круглое отверстие стакана казалось узкой щелью. Это из-за оптической перспективы. Существовал какой-то емкий термин для оптической перспективы, который я опять же не мог сформулировать.
Восстановить гостиную старого дома в памяти было особенно тяжело потому, что так много вещей