Я собирался вернуться и посмотреть дефенестрацию Стайса, проведать Марио и сменить носки, и изучить отражение в зеркале на предмет непреднамеренного восторга, послушать сообщения Орина на автоответчике и потом раз или два – арию оттянутой смерти из «Тоски». Лучше «Тоски» для беспричинной печали еще ничего не придумали.
Я шел по влажному коридору, когда и началось. Не знаю, с чего. Какой-то вариант паники телескопического самоосознания, столь катастрофической во время матча. Вне корта я раньше не чувствовал ничего подобного. Не сказал бы, что это целиком неприятное ощущение. Необъяснимая паника обостряет чувства почти до невыносимости. Этому нас научил Лайл. Начинаешь очень ярко воспринимать окружение. Лайл советовал обратить восприятие и внимание против самого страха, но учил это делать только в игре, на корте. У всего вокруг стало слишком много кадров в секунду. У всего стало слишком много нюансов. Но это не сбивало с толку. Яркостью можно было управлять. Просто надо привыкнуть к яркости и резкости. Не похоже на ощущения под кайфом, но все равно все вокруг стало очень – ясным. Мир внезапно показался почти съедобным, удобоваримым. Тонкая кожица света на лаке плинтуса. Сливки акустической плитки потолка. Лосино-бурые продольные узоры темной древесины дверей комнат. Тусклый латунный блеск ручек. Но все без абстрагированного, когнитивного ощущения Боба или Звезды. Сигнально-красный цвет подсвеченного знака «Выход» над лестницей. Из ванной вышел Сонный ТиПи Питерсон в ошарашивающем клетчатом халате, с лицом и ногами сомонового цвета после горячей воды, и исчез в своей комнате напротив, даже не заметив, как я пошатываюсь, привалившись к прохладной мятной стене коридора.
Но была и паника, эндокринная, парализующая, и с элементом перекогнитивности, бэд-трипа, который я не помнил по очень нутряным приступам страха на корте. Яркость и ясность мира обрамляла какая-то тень. Ее как-то усиливала концентрация внимания. Все, что не казалось свежим и непривычным, внезапно стало древним как мир. И всего за несколько секунд. Привычность рутины академии приобрела сокрушительный, кумулятивный аспект. Сколько всего раз я шлепал по ступенькам лестницы из грубого цемента, видел свое слабое алое отражение в краске двери пожарного выхода, проходил 56 шагов по коридору к нашей комнате, открывал дверь и аккуратно прикрывал без щелчка, чтобы не разбудить Марио. Я заново пережил общее число шагов, движений, вдохов и выдохов и ударов сердца за годы. Затем сколько всего раз мне придется повторить те же процессы, день за днем, во всех видах света, пока не получу диплом и не уеду, и тогда начну тот же самый изматывающий процесс входа и выхода в каком-нибудь общежитии в каком-нибудь университете с теннисом. Наверное, самым ужасным из осознаний было невероятное количество пищи, которое мне предстоит потребить до конца своей жизни. Завтрак, обед и ужин, плюс перекусы. День за днем, день за днем. Осознание всей еды одновременно. Мысль об одном только мясе. Один мегаграмм? Два мегаграмма? Передо мной предстал, ярко, образ просторной холодной освещенной комнаты, от пола до потолка набитой одним только куриным филе в легкой панировке, которое мне предстоит потребить в следующие шестьдесят лет. Число птиц, зарезанных на мясо для одной жизни. Количество соляной кислоты, билирубина, глюкозы, глюкогена и глоконола, выработанных, усвоенных и снова выработанных в моем теле. И другая комната, темнее, наполненная растущей кучей моих экскрементов, комната со стальной дверью на двойном замке, что постепенно выгибается наружу из-за давления. Пришлось опереться рукой на стену и постоять, согнувшись, пока худшее не минуло. Я смотрел, как высыхает пол. Его тусклое сияние светлело у меня за спиной в снежном свете из восточного окна. Светло-голубая стена была филигранно украшена кочками и каплями краски. У угла косяка двери КО5 виднелся нестертый плевок Кенкля, слегка дрожащий с дребезжанием двери. Сверху доносились шаги и чирки ног. Снег попрежнему валил как черт знает что.
Я лежал на спине на ковре Комнаты отдыха 5, все еще на втором этаже, боролся с ощущением, что я либо никогда здесь не был, либо провел только здесь целую вечность. Вся комната была отделана холодным желтым переливающимся материалом под названием кевлон. Экран занимал половину южной стены и был выключенный и серо-зеленый. Зеленый цвет ковра почти такого же оттенка. Обучающие и мотивационные картриджи хранились в большом стеклянном шкафу, средние полки которого были длинные, а верхние и нижние постепенно почти сходили на нет. Форму шкафа точнее всего описывает слово «овоид». На моей груди балансировал стакан НАСА с зубной щеткой. Он поднимался, когда я вдыхал. Стакан НАСА у меня с самого детства, картинка на нем – люди в белых шлемах уверенно машут из иллюминаторов шаттловского прототипа – поблекла и стерлась.
Через какое-то время в дверном проеме показалась причесанная мокрая голова Сонного ТиПи Питерсона и сказала, что Ламонт Чу интересуется, можно ли то, что происходит на улице, технически считать метелью. Ушел он только через минуту моего молчания. Панели на потолке были до нелепости детальны. Они словно налетали, как какой-нибудь агрессивный меценат ЭТА, который припирает тебя к стенке на празднике. Из-за низкого давления пурги глухо пульсировала лодыжка. Я расслабил горло, чтобы лишняя слюна просто стекала по носоглотке. Мать Маман была этнической квебечкой, ее отец – англо-канадцем. В «Йельском журнале исследований алкоголя» таких людей характеризовали термином «запойный пьяница». Все мои дедушки и бабушки умерли. Среднее имя Самого – Орин, имя отца его отца. Развлекательные картриджи в КО расставлены на полках из полупрозрачного полиэтилена, занимающих всю стену. Коробки картриджей или из прозрачной пластмассы, или из черной. Мое полное имя – Гарольд Джеймс Инканденца, и мой рост – 183.6 см без обуви. Сам лично спроектировал непрямое освещение в академии, гениальное и близкое к свету полного спектра. В КО5 есть длинный диван, четыре мягких кресла, лежак