Но потом, разумеется, в конце концов водворилось Рождество, – Гейтли пытается перебить Юэлла и переспросить: «Водворилось?», и к своему ужасу обнаруживает, что не может издать ни звука. – Дюжие юнцы-католики из плохой компании с Восточной стороны восхотели обналичить несуществующий сберегательный счет на имя Франклина У. Диксона, чтобы приобрести компрессионные чулки и майки-алкоголички для своих темнолицых родственников-пролетариев. Так долго, как только мог, водил я их за нос педантичной болтовней о процентных штрафах и фискальных годах. Однако ирландское католическое рождество – не шутки, и впервые их темные лица встречали меня взглядом с прищуром. Атмосфера в школе быстро накалялась. Однажды в полдень самый большой и самый темнолицый из них организовал безобразный переворот и завладел банкой. После этого удара мой авторитет уже не мог восстановиться. Я впервые почувствовал грызущий страх: наваждения отрицания развеялись: я осознал, что совершил казнокрадство на куда большую сумму, чем мог возместить. Дома за обеденным столом я начал живописать преимущества образования в частных школах. Еженедельная прибыль резко упала, поскольку расходы на праздники истощили запасы мелочи и терпения домовладельцев. В образовании этого «медвежьего» рынка самые темнолицые из юнцов винили меня. В логове начали роптать. Я начал узнавать на собственной шкуре, что возможно обильно потеть даже на кусачем холоде открытого всем ветрам стадиона. Затем в первый день рождественского поста юнец, заполучивший банку, высосал из пальца совершенно смешные числа и провозгласил, что весь клуб хочет получить свою долю с наживы на сберегательном счете Диксона. Я выиграл время с помощью туманных ссылок на сложную процедуру подписей и забытую депозитную книжку. Домой я вернулся со стучащими зубами и посиневшими губами, и мать заставила меня проглотить ложку рыбьего жира. Меня обуял мальчишеский страх. Я чувствовал себя маленьким, слабым, порочным, обуянным ужасом разоблачения моего казнокрадства. Не говоря уже о жестоких последствиях. Под предлогом несварения желудка я перестал ходить в школу. Посреди ночи начал звонить телефон. Я слышал, как отец говорил: «Алло? Алло?» Я не спал. Темная часть моей личности отрастила кожаные крылья и клюв и обратилась против меня. До рождественских праздников еще оставалось несколько дней. В учебные часы я в состоянии паники лежал в кровати, окруженный добытыми жульническим путем журналами «Мэд» и фигурками «Крипл Пипл», и слушал одинокие ручные колокольчики Санта-Клаусов из Армии Спасения с улицы, и думал о синонимах слов «ужас» и «фатум». Я познал стыд, и познал его как адъютанта грандиозности. Мое неопределенное расстройство желудка теряло правовую силу, и учителя слали домой открытки и озабоченные записки. Иногда после уроков в дверь звонили, и мама поднималась ко мне и говорила: «Как мило, Элдред», что на пороге стояли ребята в серых кепках – хотя и с темными лицами и затертыми манжетами, но определенно добросердечные, – спрашивали меня и заявляли, что ждут не дождутся моего возвращения в школу. По утрам я начал грызть мыло в ванной для более убедительного предлога оставаться дома. Мать встревожили пузыри, которыми меня рвало, и она грозила вызвать специалиста. Я чувствовал, что подхожу все ближе и ближе к краю какой-то пропасти, когда все выплывет наружу. Как мне хотелось пасть в объятия матери, разрыдаться и признаться во всем. Но я не мог. Из-за жгучего стыда. Трое или четверо самых жестокосердных юнцов из «Воровского клуба» дежурили перед рождественским вертепом на церковном дворе напротив нашего дома и, как истуканы, неотрывно буравили взглядом окно моей спальни, колотя кулаком в ладонь. Я начинал понимать, что чувствует протестант в Белфасте. Но более ужасной, чем взбучка от ирландских католиков, казалась перспектива разоблачения моими родителями темной сущности, которая ввела меня в грандиозную порочность и так и бросила.
Гейтли понятия не имеет, как Юэлл относится к тому, что он никак не реагирует, – обижается, или вообще не замечает, или что. Дышать он может, но что-то в изнасилованной глотке не дает вибрировать тому, чему полагается вибрировать.
– И наконец, за день до назначенного посещения гастроэнтеролога, когда моя мать ушла к соседям на гинекологическую встречу феминисток [206], я выбрался из постели, прокрался вниз и похитил более 100 долларов из обувной коробки с надписью «IBEW Местное отделение 517 На подмазать» в дальнем углу чулана в комнате отца. Раньше мне бы и в голову не пришло прибегнуть к обувной коробке. Красть у собственных родителей. Дабы возместить украденное у недалеких мальчишек, в чьей компании я крал у взрослых, которым вешал лапшу на уши. Страх и гадливость лишь усилились. Теперь меня тошнило по-настоящему. Я жил и дышал в тени чего-то темного, парившего над самой головой. На сей раз меня стошнило без помощи рвотного, но я не сказал об этом матери, чтобы вернуться в школу; мне была невыносима перспектива провести все рождественские праздники, пока возле дома меня караулят темнолицые часовые и колотят кулаком в ладонь. Я перевел отцовские банкноты в мелочь и расплатился с «Воровским клубом», но меня все равно отмутузили. Видимо, таковы понятия плохих компаний. Я познал латентную ярость последователей, удел любого предводителя, павшего в глазах толпы. Меня отмутузили, изуверски дергали за трусы и, наконец, подвесили на крючок в моем школьном шкафчике, где я и провел несколько часов, оплывший и пристыженный. И путь домой был еще хуже; дома не ждало спасение. Ведь дом стал местом преступления третьей степени. Кражи в кубе. Я лишился сна. Ерзал и ворочался. Меня терзали кошмары. Я не мог взять в рот ни крошки, сколько бы меня ни заставляли сидеть в наказание за столом после ужина. Чем больше родители беспокоились обо мне, тем сильней укреплялся стыд. Такие стыд и гадливость, каких не заслуживает ни один третьеклассник. Праздники не принесли радости. Я оглядывался назад, вспоминал осень и не мог узнать человека по имени Элдред К. Юэлл-мл. Казалось, это уже вопрос не одного лишь безумия или моих темных уголков. Я крал у соседей, детей из трущоб и семьи, и покупал себе сласти и игрушки. По любому определению слова «плохой» – я был плохим. С тех пор я решил придерживаться законов добродетели. Стыд и страх оказались нестерпимы: я должен был переродиться. Я твердо решил делать все возможное, чтобы стать хорошим – перерожденным. Больше я никогда не нарушал закон преднамеренно. Вся постыдная история с «Воровским клубом» отправилась на задворки разума, где я ее и похоронил. Дон, я даже позабыл, что все это имело место. До прошлой ночи. Дон, прошлой ночью, после