Марат извлек наружу платок:
– Что это желает значить, это «трескать»?
– Потому что твой утрированный пример как раз и показывает, какая же широкая пропасть разделяет ценности наших народов, дружок, – длил речь Стипли. – Потому что, чтобы сохранить сообщество, где уважают мои желания и интересы, требуется – в моих интересах – какое-то минимальное уважение к желаниям других. О'кей? Мое полное итоговое счастье максимизируется, когда я уважаю мысль, что твоя индивидуальность – священна, а не ломаю тебе коленку и не убегаю с супом, хохоча, – Стипли наблюдал, как Марат просморкал одну из ноздрей в платок. Марат был из тех редких типов людей, которые не изучали содержание платка после просморкания. Стипли сказал:
– И но в этом месте обычно кто-нибудь с твоей стороны пропасти возражает как-нибудь типа: «О да, мой очень дорогой ami, но что, если твой соперник за удовольствие от супа – личность вне твоего сообщества, к примеру, – скажешь ты, – давай рассмотрим, значит, пример, в котором это бедолага-канадец, иностранец, „un autre" [140], отделенный от меня пропастью истории, языка, ценностей и глубокого уважения к индивидуальной свободе: ведь тогда в этом совершенно случайном примере не останется общественных запретов для моего естественного позыва треснуть тебя по балде и реквизировать желанный суп, ведь несчастный канадец вне уравнения „pursuivre le bonheur" каждой личности, ведь он не состоит в сообществе, на дух взаимного уважения которого я полагаюсь, чтобы преследовать свои интересы максимального отношения удовольствия к боли».
Марат в течение этих слов улыбался наверх и налево, на север, качая голову, как слепец. Его личным любимым местом в Бостоне, когда не при исполнении, был Общественный парк летом – широкий и бездревесный уклон, ведущий к mare des canards – утиному пруду, – травянистая впадина, выходящая на юг и запад, так что склон становится бледно-зеленым, а потом золотым, когда солнце делает круг над головой, водица пруда холодная, илисто-зеленая и закрыта поверх импрессионистскими ивами, под ивами – человеки, также голуби, и утки с малыми изумрудными головками плывут кругом, их глаза – круглые камушки, двигаются словно бы без усилий, плывут по водице, словно бы безногие снизу. Как идиллии из фильмов о городах перед ядерным грибом, из старых фильмов американовых смертей и ужаса. Он скучал по времени в американовом Бостоне, Массачусетс, когда пруд после осушения наполняют водицей для уток, по зеленеющим ивам, по винному свету северного заката, мягко загибающегося за горизонт без взрыва. Дети пускали воздушных змей, а взрослые раскидывались на склоне, собирая загар, с закрытыми, словно в концентрации, очами. Он сидел со слабой и опустошенной улыбкой, словно бы от истомы. Его запястные часы были без иллюминации. Стипли выкинул бык сигареты, не отворачиваяся от Марата для просмотра падения.
– И ты обвинишь меня, ты скажешь, что я не только ткну ему кулаком в глаз и реквизирую суп только для себя, – сказал Стипли, – но и еще, когда доем, отдам ему грязную тарелку с ложкой, и может, еще и пустую банку из-под фермерского супа, навалю на него отходы своей жадности, под видом какого-то мошеннического договора так называемой Взаимозависимости, которая на самом деле всего лишь грубая националистская схема, потворствующая моей американской личной похоти к удовольствию без сложностей или раздражения при мысли о желаниях и интересах какого-то там соседа.
Марат сказал:
– Ты в силах заметить, что я не говорю с сарказмом «И вот нас опять понесло-о-о-о-о-о», что ты так любишь говорить.
Применение Стипли его тела, чтобы оградить спичку для сигареты, тоже не было женским. Его пародия на акцент Марата с сигаретой во рту звучала гортанно и американово-каджунно. Он метнул взор поверх огонька.
– А что, нет? Я прав или прав?
Марат умел почти по-буддийски изучать плед на коленах. Сколько-то секунд он вел себя, словно бы почти уснул, очень слабо кивая со вздыманием и опаданием легких. Громоздкие прямоугольники двигающегося света в ночном просторе Тусона были «баржами сухого пути», которые торопились к помойкам в темную долю ночи. Какая-то часть Марата всегда почти желала застрелить человеков, которые ожидали его ответов, затем сами вставляли свои слова и говорили, что они принадлежат Марату, не давая ему раскрыть уст. Марат подозревал Стипли в знании об этом, что он это почувствовал в Марате. Все два старших брата Марата из детства обладали этой привычкой, спорили и затыкали Реми, вставляя за него слова. Оба двое поцеловали поезда в лоб, не успев стать свадебного возраста 173; Марат имел место среди свидетелей гибели лучшего из двух. Сколько-то мусору из барж суши будет направлено в регион Сонора Мексики, но большинство отправят на север для запуска в Выпуклость. Стипли исследовал его.
– Нет, Реми? Я прав или прав насчет того, что ты хотел сказать?
Улыбка вокруг уст Марата стоила ему всех тренировок сдерживания.
– Консервы с Habitant, они смело утверждают: «Veuillez Recycler Ce Contenant» [141]. Возможно, ты не неправ. Но, кажется, я спрашиваю не столько про споры стран, сколько про пример лишь тебя и меня, всего нас двоих, если мы притворимся, что мы оба из американового типа, оба отдельные, оба священные, оба желаем soupe aux pois. Я спрашиваю, как в этот момент сообщество и твое уважение помогает моему счастью, с супом, если я американ?
Стипли просунул палец под одну бретельку бюстгальтера, чтобы ослабить резь.
– Не врубаюсь.
– Ну. Мы оба страшно алчем целую перерабатываемую консерву с этим Habitant, – Марат шмыгнул. – В моем уме я знаю, что я не должен просто трескать твою балду и забирать себе супу, потому что мое общее счастье удовольствия на долгий срок требует «rien de bonk» 174 в обществе. Но, Стипли, это долгий срок. Уважение тебя – счастье за горами. Как мне просчитать эти горы долгого срока в один момент, сейчас, когда наш мертвый товарищ сжимает суп, и мы оба глядим на банку со слюнями на подбородке? Мой вопрос желает сказать: если больше всего удовольствия сейчас, en ce moment, в целой консерве Habitant, как мое «я» способно отложить моментное желание трескать поверх твоей балды и