Она отложила в сторону книгу, поднялась и протянула мне мою одежду, сложенную аккуратной стопкой:
— Вам лучше одеться.
Я не двинулась с места. Незнакомка вела себя так, будто была в полном праве прийти сюда. Впрочем, возможно, так оно и есть. Вглядываясь в ее лицо, я пыталась вытащить хоть какие-то воспоминания. Но ничего не вспоминалось. Я почувствовала, что полотенце вот-вот упадет. И тогда я окажусь перед ней обнаженной и, если такое вообще возможно, еще более уязвимой. Я подтянула полотенце вверх, локтями прижала его к телу и тут же ощутила себя неуклюжей и предсказуемой.
— Как вы вошли? — спросила я и удивилась уверенности в своем голосе.
— Взяла внизу ключ. — Она улыбнулась, словно сказала нечто очевидное.
— Что вам нужно? Кто вы?
— Одевайтесь и пойдемте со мной. — Слова прозвучали как приказ.
— Зачем? Кто вы?
— Одевайтесь. — Она снова протянула мне одежду.
— Вам деньги нужны? У меня чуть-чуть осталось. — Я подошла к тумбочке, выдвинула ящик, вытащила жалкие монеты и протянула гостье.
— Меня прислал Комитет, — сказала она. — Одевайтесь и пойдемте со мной.
Уильям
Чертежи лежали у меня на коленях, я сидел на скамейке в саду, на порядочном расстоянии от улья. С этого места я мог видеть и слышать пчел, не опасаясь, что им вздумается ужалить меня. Сидел я тихо, словно притаившееся животное, добыча, ожидающая нападения. Однако на меня уже напали. Я больше не добыча. А падаль.
Пчела умирает, когда крылья у нее истертые и потрескавшиеся, разлохматившиеся, словно паруса «Летучего голландца». Она умирает, взлетая, когда тяжесть взяткá тянет ее вниз; возможно, в этот раз нектара и пыльцы у нее больше, чем обычно, так много, что крылья не выдерживают. Такая пчела не доберется до улья, а упадет на землю вместе со своей ношей. Обладай она человеческими чувствами, в этот момент ее наверняка переполняло бы счастье, она влетела бы в ворота рая, сознавая, что прожила жизнь во всей ее полноте, претворив идею о самой себе, о Пчеле, как это сформулировал бы Платон. Истертые крылья и сама смерть ее — неоспоримое доказательство того, что она выполнила назначение, с которым была послана на землю, выполнила бессчетное количество дел, особенно учитывая размеры ее крошечного тельца.
Такой смерти я не удостоюсь. Признаков, доказывающих, что я выполнил мое земное предназначение, не существует. Никаких свершений в жизни моей не было. Я состарюсь, высохну и исчезну, не оставив следов, не оставив ничего, кроме, наверное, названия соленого пирога, от которого во рту остается жирная пленка. После меня останется сваммерпай, и ничего больше.
Тогда к чему продолжать все это? Грибы по-прежнему дожидались своего часа, запертые в магазине, в верхнем левом ящичке, ключ от которого имелся только у меня. Действуют такие яды с невероятной быстротой: всего несколько часов — и я почувствую слабость, после чего сознание покинет меня. Доктор решит, что у меня внезапно отказали жизненно важные органы, и никто не узнает, что я совершил это по доброй воле. А меня ждет свобода.
Но я не мог. Не мог встать со скамьи. Моих сил не хватало даже на то, чтобы уничтожить чертежи, руки не желали подниматься, мышечные импульсы замирали в кончиках пальцев, парализуя меня.
* * *Долго ли я просидел там в одиночестве, мне неведомо. Она появилась незаметно, опустилась на скамейку рядом со мной. Совсем неслышно, даже дыхание ее было беззвучным. Своими близко посаженными глазами — моими глазами — она смотрела на летающих вокруг пчел или, возможно, в пространство.
В руке она сжимала письмо Дзержона. Должно быть, отыскала его среди учиненного мною в кабинете хаоса, отыскала и прочла, подобно тому как прежде находила в моих вещах то, что было ей нужно. Потому что это она, все это совершила она — прибранный магазин, книга на письменном столе. Я просто не замечал, не желал замечать.
Близость другого человека вылечила мое оцепенение, а может, оно отступило, потому что человеком этим была именно она. Кроме нее у меня никого не осталось.
Я положил чертежи ей на колени.
— Прошу, уничтожь их, — тихо попросил я. — У меня не получается.
Она сидела не шелохнувшись. Я попробовал поймать ее взгляд, но она отвела глаза.
— Помоги же! — взмолился я.
Она положила руку на чертежи.
— Нет, — сказала она наконец.
— Но это ж никчемный мусор, неужели ты не понимаешь? — Голос у меня сорвался, но она медленно покачала головой:
— Ты слишком торопишься, отец. Возможно, они еще пригодятся.
Я вздохнул и заговорил — спокойно, тщательно продумывая слова:
— Они бесполезны. Я прошу тебя уничтожить их, потому что у меня не хватает на это сил. Унеси их куда-нибудь, где я не увижу… и не смогу воспрепятствовать тебе… Сожги их! Брось их в костер, чтобы пламя взметнулось до небес!
Мне хотелось, чтобы мои слова подтолкнули ее, чтобы она вскочила и бросилась выполнять мою просьбу, как прежде воплощала в жизнь все мои пожелания. Но она по-прежнему сидела рядом, перелистывая страницы и водя пальцем по черточкам, — каких же усилий стоило мне вычертить их правильными, сколько стараний ушло на детали.
— Нет, отец. Нет.
— Но я хочу этого! — Грудь сдавило. Я чувствовал руку отца на затылке, слышал его язвительный смех, мои колени были выпачканы землей, а дома ждал ремень. Теперь она взрослая, а я ребенок, мне снова десять лет, и стыд давит на плечи, потому что я вновь ошибся. — Сожги их… Прошу тебя.
Лишь сейчас я заметил в глазах у нее слезы. Когда она в последний раз плакала? Не зимой, когда часами просиживала у моей постели. И не в тот вечер, когда притащила мертвецки пьяного Эдмунда. И, обнаружив меня в лесу, она тоже не плакала.
И тогда я понял. Эти чертежи принадлежали и ей тоже. Они были и ее творением. Она всегда была рядом, но я видел лишь себя. Мои исследования, мои чертежи, мои пчелы. Только сейчас я в полной мере осознал, что с самого первого дня нас было двое. Она тоже владела ими. Это были и ее пчелы тоже.
— Шарлотта. — Я сглотнул. — Ох, Шарлотта. Кем же ты считаешь меня?
Она изумленно посмотрела на меня:
— О чем ты, отец?
— О том, что… ты достойна… большего.
Шарлотта провела рукой по лбу, изумление сменилось недоумением:
— Большего? Нет…
Мне столько хотелось сказать ей. Что она заслуживает лучшего отца, такого, который будет думать о ней. Что я был идиотом, занятым лишь собой, и что она всегда, в любых моих начинаниях поддерживала меня. Но слова вдруг стали такими огромными, что произнести их я не