Я завидовал всем им, думая о жизни родителей, лишенной всякой чувственности с их изнуряющими застольными беседами, о наших кукольных жизнях в кукольном доме, об окончании школы в следующем году. Все казалось примитивным в сравнении с этим. Зачем ехать в Америку через год, когда я запросто мог провести четыре года здесь, посещая подобные презентации и ведя беседы, как сейчас? В этом крошечном переполненном магазине можно было узнать больше, чем в любом из первоклассных университетов по ту сторону Атлантики.
Пожилой мужчина с огромной всклокоченной бородой и фальстафовским животом принес мне стакан виски.
– Ecco. Вот.
– Это мне?
– Разумеется. Тебе понравились стихи?
– Очень, – ответил я, отчего-то напуская на себя насмешливый, наигранный вид.
– Я его крестный и ценю твое мнение, – сказал он, как будто разгадал мой блеф и решил не развивать тему. – Но твоя молодость мне импонирует больше.
– Через несколько лет молодость потускнеет, обещаю, – сказал я, подражая притворной скромности окружающих мужчин, которые знали себя.
– Да, но тогда меня уже не будет рядом.
Он поддразнивал меня?
– Так что бери, – сказал он, протягивая мне пластиковый стаканчик. Поколебавшись, я согласился. Это была та же марка виски, которую отец пил дома.
Лючия, слышавшая наш обмен репликами, сказала:
– Tanto[31], один стакан виски не сделает тебя еще более развратным.
– Немного разврата мне не помешало бы, – произнес я, оборачиваясь к ней и не обращая внимания на Фальстафа.
– Почему? Чего тебе не хватает в жизни?
– Чего не хватает? – Я собирался ответить «Всего», но передумал. – Друзей. Такое ощущение, что здесь все друг другу близкие друзья. Я хотел бы иметь таких друзей как ваши, как вы.
– У тебя для этого еще уйма времени впереди. С друзьями ты перестанешь быть dissoluto?
Это слово снова и снова возвращалось ко мне, как будто обвинение в серьезном и неприглядном изъяне.
– Мне бы хватило одного друга, с которым не нужно было бы разлучаться.
Она взглянула на меня с задумчивой улыбкой.
– Ты углубляешься в серьезные материи, друг мой, а мы сегодня заняты только пустяками. – Она по-прежнему смотрела на меня. – Я сочувствую тебе.
Она с жалостью медленно погладила меня по лицу, как будто на секунду я стал ее ребенком.
Это мне тоже понравилось.
– Ты слишком молод и не понимаешь, о чем я говорю, но однажды, я надеюсь уже скоро, мы вернемся к нашему разговору, и тогда посмотрим, достаточно ли я стану взрослой, чтобы забрать свое слово назад. Scherzavo, я шучу.
И она поцеловала меня в щеку.
Удивительно. Она была старше меня вдвое, но в ту минуту я мог бы заняться с ней любовью или же выплакаться на ее плече.
– Мы пьем или нет? – прокричал кто-то в другом углу магазина.
Последовало mêlée[32] звуков.
Потом на мое плечо опустилась рука Аманды. На талию мне легла другая рука. О, эту руку я знал превосходно. Только бы она не отпускала меня сегодня. Я боготворю каждый ее палец, каждый ноготь, обкусанный тобой, милый мой Оливер. Не отпускай меня пока, мне так нужно чувствовать эту руку. По спине у меня побежали мурашки.
– А я – Ада, – произнес кто-то почти извиняющимся тоном, как будто осознавая, что пришлось слишком долго добираться до нас, и теперь нужно было загладить вину и довести до нашего сведения, что она Ада, о которой только и могла идти речь. Что-то в ее слегка хриплом и бойком голосе, или в манере растягивать свое имя, или в том, как она, по-видимому, ни во что ни ставила книжные презентации, формальности, даже дружбу – словом, что-то вдруг сказало мне, что в тот вечер я действительно попал в зачарованный мир.
Я никогда не бывал в этом мире, но мне он очень нравился. И я полюблю его еще сильнее, как только выучу его язык, ибо это был и мой язык тоже, знакомая мне манера общения, когда самые сокровенные желания выдаются за шутку не потому, что смеяться над тем, что может шокировать, безопасней, но потому что самая суть желания, всех желаний в этом новом для меня мире, могла быть выражена только в игре.
Все были открыты, жили открыто – как и сам город – и полагали, что окружающие стремятся к тому же. Я отчаянно хотел стать похожим на них.
Владелец магазина позвонил в колокольчик, висевший рядом с кассой, и все замолчали.
Слово взял поэт.
– Я не собирался читать сегодня это стихотворение, но из-за того что кое-кто, – здесь он сделал ударение, – кое-кто упомянул его, я не смог устоять. Оно называется «Синдром “Святого Климента”». Должен признать – конечно, если стихотворцу дозволено так отзываться о результате своей работы – что оно является моим любимым. (Позже я выяснил, что он никогда не называл себя поэтом или свое творчество поэзией.) Потому что оно далось мне сложнее всего, заставило меня ужасно тосковать по родине, спасло меня в Тайланде, потому что объяснило мне мою жизнь во всей ее полноте. Я считал дни и ночи, держа в голове «Святого Климента». Мысль о возвращении в Рим прежде, чем я закончу стихотворение, пугала меня даже больше, чем недельная задержка вылета из аэропорта Бангкока. И все же, именно в Риме, не далее чем в двухстах метрах от базилики святого Климента, я нанес завершающие штрихи на стихотворение, которое, как это ни смешно, начал в Бангкоке целую вечность назад, как раз потому что Рим был от меня