– Во-о, – говорит Гриша. – То ли дело. И в голову пришёл праздник, а то всё как-то… чёрный будто понедельник.
Постелил он бушлат на жухлую сосновую хвою, нагретую солнцем, прилёг на него – на костёр смотрит. И говорит:
– Фронтовиков в Ялани не осталось… Плетиков, Белошапкин… Ну, дядя Гоша Енговатых. Тому уж тоже восемьдесят с лишним…
– Да, – говорю. – Так. Из Ялани только комсомольцев ушло на фронт семьдесят два человека, а вернулось из них двенадцать. И это только комсомольцев.
– Да, – говорит Гриша, рукой сметая с себя муравьев.
– А мужиков простых-то, беспартийных – кто их подсчитывал? – говорю.
– Ну, – говорит Гриша. – За мужиков простых… никем не считанных… родными только… сестрами, жёнами да матерями. – Дотянулся он до бутылки, разлил по стаканам. – Помянем… У меня два дядьки, один с двадцатого, другой с двадцать второго – совсем мальчишки… Иван и Митрофан Степановичи Фоминых… И где схоронены, не знаю. Знал бы, хоть съездил, мать просила, с могил земельки бы привёз… Из тех, несчитанных. Нашей, яланской, бы и им посыпал… Выпили.
– А у меня по матери, – говорю, – родных дядек трое и с отцовской стороны четверо, а уж двоюродных, троюродных… Как-то отец и мать пытались вспомнить…
– И что?
– Ну что… Столько уж времени… Да много. На одну деревню бы хватило – населили бы.
– Мать рассказывала, – говорит Гриша, оторвав от утиной тушки лапку и ею закусывая, – что в Лукьяновку и в Тихоновку по одному вернулось только… скоро они и сгинули, деревни эти.
– Их уж добили
– Кого?… Деревни-то?
– Деревни.
– Да-а… мужикам… как и деревням… досталось. К врагам добрее относились.
– Время такое было.
– Время – не беремя.
Помолчали. Я на лес за Кемью посмотрел – в воде стоит тот, бор сосновый, по голомя – мокнет, выше взглядом приподнялся – гляжу теперь на гребень Камня, дымкой жиденькой затянутый, мог бы летать, туда слетал бы – манит, далью оттуда бы полюбовался, Ялань с него – как на ладони – с Камня; Гриша – взглядом от костра не отрывается: картошку в него забросил, прутиком угли на неё нагребает – одной рукой, другой – муравья на шее ловит, поймал – отбросил его в сторону.
– Люблю… печёную, – говорит.
– Да кто её, – говорю, – не любит… На свежем воздухе, к тому же.
– Залез, паршивец, и кусается.
И я сижу, их, муравьев, с себя стряхиваю, но уже реже – привыкаю.
– Хоть комаров-то пока нет.
– Да, красота… пока без них-то.
Вдавившись кормой в пенящуюся за ней воду и задрав нос, лодка моторная,
– Ну и бабёнкам, тем досталось, – говорит Гриша.
– Да уж, – говорю.
– Из штанов дегтярных не вылазили.
– И чем детей своих кормить, не знали, не имели.
– Война-a, – говорит Гриша.
– Война-a, – говорю.
– Но победили.
– Да, победили!
За женщин выпили – за матерей и бабушек,
– Да-а, – говорит Гриша после. – Мечта у них и все разговоры были, как мать рассказывала, хоть разок вдоволь выспаться и раздобыть где завалящую корочку хлеба, а надежда – что война скоро закончится и мужики, на которых похоронок ещё не пришло, домой живыми возвратятся… а чудом, может, и погибшие… не хоронили их, не видели их мёртвыми.
– Да-а, – говорю. – А вот смотри… Жертвы, конечно, ох какие, дух замирает, как подумаешь, и волком выть от горя хочется непоправимого… Но перед