– Копают, – отвечает Гриша. – Но раза два мы с ним охотились.
– Кто?
– Гриша Мунгалов, Колотуй, Флакон и твой сосед, Электрик… Я задержался – водку им туда возил… чтоб не скучали… Так он охотился, для удовольствия. Любил по лесу побродить…
– Успеют? – спрашиваю.
– Должны, – говорит Гриша. – Стрелял-то мало… в редких случаях.
– А я учился, – говорю.
Небо раскатисто над нами загремело – отстающий объявился.
Подъехали к пихтачу. Густой – предпринимательской пилой не тронутый, так только, топоришком, кое-где – сколько веков служил яланцам. Но и до него скоро доберутся, под корень выведут и землю всю тут исковеркают. И пихте – той найдут китайцы применение, тем всё свали – всё переварят. Пока живой – хвоей, как сытый конь, лоснится. Шишек на пихтах нынче небывало – верхушки гнутся под их тяжестью, ломаются. Летом сюда хожу я за грибами – за подъеловиками и пихтовиками. Гриша здесь промышляет рябчиков по осени. За пихтачом болото моховое.
Коня развернули и оставили его на дороге. Стоит, смирный. Понурил морду – глаза ресницами загородил от солнца – вовсю уже то рассиялось. Покос рядом чей-то – белый-белый, в блёстку золотую – солнечный свет в снегу так преломляется. Посреди покоса – остожье из жердей пихтовых; одна стена разгорожена – сено из него, из остожья, в начале зимы ещё вывезли – по первоснежью; ставят такой зародишко
Гриша рубит. Я таскаю лапник в сани. Наст крепкий – держит. Бурундуки по нему носятся, задрав хвосты, курлычут вожделенно – нас не очень-то боятся – пора у них брачная – не до посторонних. Ронжи вспыхивают меж деревьев. Птахи мелкие попискивают. Лес ещё дремлет, не проснулся.
Нарубили, как решили мы, достаточно. Всё же добавили ещё: пусть уж останется, мол, чем не хватит. Опыт у Гриши есть – не первый раз этим занимается.
Постояли ещё сколько-то. Недолго. Обратно направились.
Всего пути-то – с километр.
Опять к дому моему подъехали. Гнедка Гриша не привязывает – не убежит, дескать, – умный. Мол, Белошапкин его вышколил.
– Лопату заносить не будешь?
– Пусть стоит… Кому она нужна?
Зашли в дом. Посидели. Теперь и чаю, снова заварил, попили свежего; крепкий – во рту вяжет. В двенадцать часов новости по телевизору посмотрели. Всё про уран иранский да про нашу, русскую, ксенофобию, и обсуждать даже не стали. Тут, в Ялани, человек умер – значительнее.
К часу уж к Коланжам поехали.
Едем. И мы на коне, и люди пешие на улице – все в одну сторону сегодня направляемся. Гриша Мунгалов только встречь. Кто-то послал его куда-то и за чем-то, он и сказал нам на бегу, не разобрали мы – скороговоркой выпалил. Шапку свою, бежит, семеня косолапо кривыми ногами, в руке держит. Голова белая – седая. Заулыбался нам провалом чёрным – зубов во рту – как с роду не бывало, всем говорит: кобыла, дескать, выпердела; вставные дома, видимо, забыл.
– Остяк, – говорит Гриша. – Ходит кошкой, морда плошкой. Всех зайцев вокруг, конкурент, выдавил. Лосей гонять уже не может.
– Остарел, – говорю.
– Да не такой уж он и старый. Остяк – охотник от природы.
Едем дальше. Подъехали.
Коня оставили за домом.
Ворота настежь. Ограда глухая – тёмная. Стоим на улице, в ограду не заходим.
Народ. Толпимся. Разговариваем. О повседневном, заурядном.
Капель сплошным потоком – хлюпает. Большой ком снега сполз с крутой шиферной крыши – ухнул в палисаднике, накрыв собою голый куст сирени.
Выносить стали ровно в два.
Позвали нас. Вошли мы в дом.
Сумрачно в доме после улицы. Приглядываюсь, вижу:
Поодаль от гроба – односельчане, но не родственники, – сидят старики и старухи. Старухи в платках, со спущенными на плечи шалями. У стариков – у кого шапки-ушанки, у кого старинные папахи – на коленях, рукой прижатые – чтоб на пол не упали. В красном углу на божнице складная, тёмная икона – нечитаемая – её я, был в гостях когда, так уже видел. На столе ещё одна, новая – Святой Никола. Принёс кто-то. Голублева Катерина – так предполагаю. Зеркало укутано тряпицей. Как это часто стало в жизни повторяться – думаю.
Вынесли из дома, тут же – из ограды. Погодили –