всё ещё пока редкие, там-там сигналят-помаргивают, одиночные, как маяки, остальным, путь на небо потерявшим, подсказывают. Луна высокая. Ялань ей не в диковинку – друг к дружке присмотрелись. И ко мне, иду, как будто равнодушна; словно на себя в зеркало – на землю так уставилась, куда помимо ли – пространства бездна.
Путается под ногами игривая, как котонёк, курёха – новой заплатой на моём валенке заинтересовалась, любопытная, подметнуться под подошву всё пытается – придавливаю её ногой. Хоть не лезет мне под полушубок, полы его бесцеремонно не распахивает, ну а так-то забавляйся. Иду, её не замечаю будто, – раздражается, фуфыра, – хоть немного, но засыпет снегу в валенок за голенище.
Замер лес. Ни звука от него сегодня – как от умершего. То сова обычно, полоша мышей да зайцев, чтобы с места вскинулись укромного и рассекретились те, ухнет, то лисята в нём, в лесу, услышишь, где-то звонко звягают. А нынче – тихо. Тайну хранит, безмолвствуя, свою или чужую будто. Далеко в себя и вьюгу не пускает. По закрайкам леса она рыщет, кору с комлей елей белкой шустрой обшелушивает. По Ялани только ей гулять просторно – то там, то тут, видишь, проползёт пластуном, швырнёт резко в воображаемого ею или реального, но незримо крутящегося здесь противника порошей, как картечью, после расстелется – и не отыщешь, как камбала с дном морским, со снегом сольётся.
Красота сказочная – дух захватывает. Чередуются перед глазами фрагменты из кинофильма «Вечера на хуторе близ Диканьки». В раннем детстве это мне казалось одним словом «Близдиканька» – хутор так как будто назывался.
Вдруг припомнилось из Августина:
«Из всего видимого величайшее есть мир, из всего невидимого величайшее – Бог. Что существует мир, это мы видим, что есть Бог, этому мы верим».
Помоги моему неверию, Господи.
Иду. Левая нога в подшитом валенке не ревнует теперь к правой – и той, и другой ладно. Шагаю.
Дошёл. Недалеко – с полкилометра.
В лёгких – как во рту после ментоловой конфеты.
На душе тревожно: не к здоровому в гости на весёлый и беспечный разговор поторапливаюсь, а давно и тяжело хворого человека иду навестить неспешно – это меня смущает, худосердого.
Дом-крестовик. Не молодой уже – столетний. Сейчас, хоть и при луне, боками тёмный, днём бурый, на закатном солнце свекольного цвета, а летом после дождя – малиновый – листвяжный потому что. В улицу, подмяв, как позвоночные хрящи, нижние, подгнившие, звенья, накренился. Будто в палисаднике своём, от которого сейчас торчат из-под снега лишь острые концы штакетин, подсвечивая себе, как фонариком, светом из окон, выглядывает что-то близоруко. Будто туда свалилось только что с крутой, покатой крыши нечто. Снег на месте. Не сполз. Грузным козырьком навис с карниза – угрожающе нацелился на куст сирени.
Дом этот называют Ляпинским. Ляпины строили его и жили в нём когда-то. Расказачили их, раскулачили и за полярный круг выживать отправили. Ни один из них, из Ляпинских, оттуда не вернулся.
Ограда сплошь – ни дождинка, ни снежинка в неё снаружи не проникнет – крыта желобником и тёсом, за высоким, глухим, беспросветным – сквозняку пронырливому не протиснуться – заплотом. Как крепость. Встарь тут все зажиточные
Собаки нет. Раньше была. Под лесовоз осенью ещё, на дороге как-то зазевавшись, попала. Завернув в тряпицу, унёс и похоронил её в ельнике Данила. Похоронил, в Ялань вернулся и каждому встречному говорил, что завтра снег, мол, выпадет, готовьтесь. Снег назавтра точно, хоть и ничто вроде не предвещало, выпал. Кто Даниле не поверил, у того и мелочь в огороде завалило. Другую собаку, видимо, не завели.
Ворота не заперты.
Прошёл по гулкому деревянному настилу пустой оградой, тускло освещенной подвешенной высоко, под самой слегой, лампочкой –
Обмёл веником-голиком на скользком, покосившемся крыльце валенки.
Прошагал до двери освещенными же сенцами.
Постучался.
Вступил.
Натоплено.
Дымоход забило снегом, или печь в колодцах засорилась: горелым в избе – с улицы-то сразу, насвеже, – как от костра, попахивает.