– Ходил.
– И всё там кушал?
– Дурацкий глагол какой, – пробормотал Сыроед.
– Всё.
– И даже кашу гречневую с молоком? – умилился Бокренок и сложил руки на груди.
– Обожал, – сказал Павлик и засопел: так захотелось ему сейчас детсадовской каши.
– Молодца! А вот он не мог. Физически не мог. Я бы даже сказал, физиологически. Супы, например, не любил. Но это еще ничего. С супами он как-то справлялся. А вот гречневую кашу с молоком просто не мог есть. Для него это была пытка. Кашу обычно давали на полдник после сна. Раскладывали по тарелкам сухую, а потом заливали молоком. Сухую он как-то еще мог есть, а с молоком никак. И вот пока она лежала на тарелке сухая, он хвать ложку и быстро-быстро, сколько успевал, давясь, заглатывал. Но порции были большие, советские. И он не успевал всё съесть. И кашу у него на глазах заливали из кастрюли теплым кипяченым молоком, целый половник лили, и каша в молоке плавала. Иногда с пенкой. Это было невозможно съесть. На это смотреть даже без содрогания было нельзя. Нет, он просил, чтобы ему разрешали есть без молока. Но куда там? В софецком саду дети должны есть одинаково, и никаких исключений. В софецком саду не понимали, как это можно чего-то там, Сыроед, не любить ку-ушать. Они еду, которая, по идее, должна быть для человека удовольствием, превращали в наказание. Ешь чего дают и, пока всё не съел, не смей выходить из-за стола. Ваши родители мечтать только могли о том, чтобы им кашу с молоком каждый день давали. А кто не ест, тот слабаком вырастет и не сможет нашу советскую Родину от врагов защищать. Во всем мире дети недоедают, чилийцы, там, всякие, – покосился он на Сыроеда, – а вы…
– Пусть нам присылают, что не доедают, – сострил Бодуэн.
– Тупая шутка, – пробормотал Сыроед с отвращением.
– Ближе к делу можно? – произнес Данила сурово. – Советская власть при чем? Порции слишком большие давала?
– Погоди, – процедил Бокренок. – Сейчас узнаешь. И вот нашего мальчика заставляли всё съедать. Через силу. До тошноты, до судорог. Он зубного врача меньше боялся, чем этой каши с молоком. И тогда он стал ерзать.
– Что? – не понял Павлик.
– Ну как бы это тебе объяснить… – Голос у Бокренка дрогнул, как у Сыроеда, когда тот про сына Корвалана рассказывал. – Это что-то вроде детской мастурбации.
Павлуша хотел спросить, что последнее слово значит, но благоразумно промолчал.
– Сначала так тихонечко, незаметно. Знаешь, садился верхом на банкеточку клеенчатую в стороне от всех и терся об нее. И не потому, что ребенок порочный какой-то был. Нет, это просто была защитная реакция на насилие. Чтобы снять стресс перед полдником. Кашу давали не всегда, а стресс был всегда. Так потом врачи объяснили.
– А родители? – быстро спросил Бодуэн. – Родители куда смотрели?
– А что родители? Дома же он не ерзал. Дома всё хорошо было. А родители советские были люди и доверяли советскому садику. Там плохого с ребенком случиться не может. Чай, не в Америке живем. Они его туда специально перед школой отдали на год, чтобы их домашний ребенок скорее – как они меж собой говорили – социализировался и в школе ему полегче было. А кашу с молоком есть полезно, пусть приучится, раз дома не научили. И вот мальчик ерзал и ерзал, да еще, как на грех, другие стали брать с него пример. И им запретили с ним дружить. Сказали, что он очень плохой мальчик. И он еще больше стал нервничать и еще больше ерзать. И тогда одна тетенька в саду решила его отучить от дурной привычки раз и навсегда. И не нашла ничего умнее, как сказать ему, что если он ерзать не перестанет, то умрет. А он знал, что это такое, потому что незадолго до этого у одной девочки в их группе умер папа- алкоголик, и когда его хоронили, то играла траурная музыка и все дети ее слышали, и бросились к окнам, и видели, как несут фиолетовый гроб.
– Что ты мелешь опять? Что ты сам несешь? – рассердился Сыроед. – Какой гроб в детском саду?
– Обыкновенный. Сад так построили, во дворе большого дома, и гроб несли мимо. И покойника было хорошо видно. И музыка надрывалась траурная. Ту-ду-ду-ду-ду-у-ду-у. А погода, как назло, солнечная, весенняя, а музыка всё страшней вопит. Ту-ду-ду-ду-ду-у-ду-у, – вошел в раж Бокренок и качался из стороны в сторону, как тонкая рябина. – Всё было, и мальчик наш так испугался, что некоторое время не ерзал, а потом – кашу же никто не отменял, и молоко в нее продолжали лить – стал опять. «Ты помнишь, о чем я тебя предупреждала?» – с холодной ненавистью сказала ему воспитательница. Мальчик посмотрел в ее ужасные глаза и понял, что этой ночью умрет, и его будут так же нести в гробу, и будет светить солнце и играть эта страшная – ту-ду-ду- ду-ду-ду – музыка. Он пришел домой, не стал ничего есть, не пошел гулять, не стал ни во что играть, не стал даже книжку просить, чтоб ему почитали, а лег в кровать, чтобы умереть, и…
– Умер? – спросил Павлик, затаив дыхание.
– Не знаю. Какая разница, – проговорил Бокренок раздраженно. – Я же тебе не про мальчика рассказываю, а про то, что обыкновенная советская тетенька, которая вообще-то хотела как лучше и которая ребенка, сама того не ведая и не желая, на всю жизнь искалечила, – она для меня и есть советская, бляха-муха, власть, которая без насилия нигде и ни в чем обойтись не может. Она даже добро через силу вколачивает и любого, кто хоть чуточку не такой, как все, гнобит. Глокая куздра она, которую я никогда не прощу.