черты смертные, как будто мать покоилась рядом, сейчас, не видя и не слыша ничего. Ничто не помогало, невозможно было избавиться от ее тела, представавшего в мельчайших подробностях.
Она не любила мать при жизни. Она спрашивала себя, думали ли о ней так же Кэтрин и Уна, когда они втроем оставили труп матери на попечение монахинь, которые прибыли уложить его в верхней спальне дома Норы. Сидя в кухне и не говоря им ни слова, Нора знала, что в следующий раз, взглянув на мать, она увидит ее в той же неподвижной, чопорной позе смерти. Комнату затемнят; будут мерцать свечи. Мать обретет покой – уже не здесь, больше не с ними. Не потревоженная, она пролежит всю ночь и большую часть следующего дня.
До Норы дошло тогда, что ей предстоит. Однажды она уже наблюдала такое, когда умер отец. Тетя Джози и тетя Мэри, старшая сестра матери, поставили стулья по обе стороны от выставленного тела и сидели молча, пока не доставили гроб. Они пару раз выпили чаю, но и только. Не ели почти ничего. Время от времени то молились, то пристально взирали на мертвого зятя; несколько раз отмечали кивками приход и уход кого-то знакомого. Они смотрели и ждали, обретя место, где им никто не помешает. Они бдели.
Нора знала, что в комнате матери у кровати есть кресло – старое, когда-то стоявшее внизу. Мать складывала на него одежду. Когда-то мать следила, чтобы все ее вещи хранились в шкафу или комоде, но в последние годы сильно сдала. Ходить ей было трудно. Мать делала, что могла. Нора вспомнила, как вдруг испытала печаль, которой прежде не знала. До нее за какой-то миг дошло, что такое смерть: мать больше никогда не заговорит с ней, не войдет в комнату. Женщина, подарившая ей жизнь, больше не дышит и уже не вздохнет. В каком-то смысле Норе казалось, что так не договаривались, это нечестно; она всегда думала, что у них с матерью еще есть время поговорить запросто, тепло или с подобием тепла. Но этого не случилось и не случится уже никогда.
Не поднимая головы, она ждала, и кто-то сказал наконец, что комната готова. Она молча прошла мимо остальных. Кэтрин о чем-то спросила, но она не стала слушать и не ответила. Пусть Кэтрин выясняет сама, что ей нужно. Нора старшая и в комнату войдет первой. Она поднялась по лестнице и кивнула стоявшей на пороге монахине. Шторы были задернуты, пахло накрахмаленным бельем. Секунду выждав, она вошла. Первым она заметила подбородок матери – монахини ухитрились так уложить ее голову на подушку, что он стал казаться длиннее. Она подумала, что надо об этом сказать – нельзя ли как-то исправить. Но решила, что нет. Слишком поздно. Да и какая уж разница.
В другом конце комнаты она нашла кресло. Одежду, когда-то в нем сложенную, куда-то убрали. Она понадеялась, что ее пребывание здесь не будет расценено сестрами и соседями как дань раскаянию или заискивание перед матерью – сожаление о чем-нибудь, что она могла или должна была сделать в прошлом. Она не испытывала угрызений совести. Вместо этого, глядя на мертвое лицо матери, она ощутила близость к ней, связь, которую в каком-то смысле чувствовала всегда, но никогда не подчеркивала и не обсуждала.
Лицо, очищенное от страдания и знакомого выражения, напомнило старые фотографии, на которых мать выглядела стройной, таинственной, застенчивой, настороженной красавицей. Все это – или следы этого – вернулось. Матери пришлось бы по душе, что ее молодость – полностью или отчасти – восстановилась.
Вошли сестры, взглянули на усопшую. Кэтрин опустилась на колени, склонилась в молитве и перекрестилась, вставая. Нора смотрела, как она кротко стоит у постели, играя роль набожной, скорбящей дочери. Ей хотелось, чтобы Кэтрин ушла вниз. На миг перехватив взгляд сестры, она поймала выражение, которому не поверила, и решила ни в коем случае не оставаться с Кэтрин наедине – она, скорее, пробудет здесь всю ночь, если придется. Она не покинет кресла. Когда пришел Морис, она сказала, что собирается провести у постели ночь. Он подержал ее за руку и сказал, что приведет детей утром, но сейчас пойдет домой и останется с ними. Она ему улыбнулась. Мать любила Мориса. Нора подумала, что в этом не было ничего странного – Мориса любили все.
В течение нескольких следующих часов приходили соседи. Они опускались на колени и произносили молитвы. Некоторые дотронулись до лба покойницы или ее рук, в которых были четки. Они кивали Норе; кое-кто шепнул, какой умиротворенной выглядит мать, или что она переселилась в лучший мир, или как ее будет недоставать.
Оставшись одна, Нора слышала голоса внизу. Судя по всему, там пили чай с сэндвичами. Свечи истаяли наполовину. Мать стала просто умершей старухой. Ее лицо лишилось для Норы всяких отличительных черт – побелевшая морщинистая кожа и подбородок, по-прежнему странно выступавший. С закрытыми глазами, безгласная, мать стала никем, в ней не было жизни.
Наконец дом затих. Пришла Уна и предложила ее сменить, но Нора отказалась и посоветовала сестрам немного поспать. Она проследит, чтобы свечи не гасли, а мать не осталась в одиночестве в свою последнюю ночь на земле. В доме стояла тишина, иногда нарушавшаяся шумом машин и скрипом окон спальни на ночном ветру.
Нора не знала, в чем дело – в усталости или длинных тенях, которые отбрасывали на стены свечи, но она бы не удивилась, шевельнись мать или заговори. Между ними легко мог завязаться разговор.
Она вновь принялась рассматривать мать, и было странно, как мало осталось вещей, о которых она могла судить уверенно. Черты материнского лица сгладились, но выражение все-таки сохранилось – отпечаток личности. А дальше, чем больше она всматривалась, тем больше это впечатление обострялось, прояснялось. Она различала в лице матери другие лица – родственников, Холденов и Мерфи, и Бейли, и Кавана; лица Уны и Кэтрин, свое собственное лицо, лица ее детей, особенно Фионы. Казалось, что за эту долгую ночь мать побывала всеми.