кухне в день нашего юбилея «Гражданскую оборону». Когда представила эту картинку, которой многие мои торчевые знакомые соответствовали, проглотила слюну, чтобы не сплюнуть, и поехала домой. Однако у самого метро развернулась и села на троллейбус: к Анне.
Анна дома была одна. Дети пошли на спектакль, который давали православные артисты подворского театра, Эйнштейн уехал к клиенту: чинить компьютер и загружать новый софт.
Начала разговор с вопроса об исповеди.
– Отец Феодор служит по вторникам. Исповедовать начинает в восемь утра. А еще после литургии иногда принимает, беседует.
Анна, в чем-то легко-сером, босая, поправляя непокорно-короткую косу, смотрела в окно, излучавшее начало лета. Она все же была ангелом. Мне было досадно на себя – не очень умела сразу прощать ее резкости. Именно сразу прощать. А сразу прощать очень хотелось. Мне даже нравилось, что не испытываю преклонения перед нею, а она вызывала почти у всех, кто знал ее, именно преклонение. Это была икона. Согревавшая мое сердце живая икона. Мне уже не нужно было падать перед нею ниц.
Ощущение перед поездкой на подворье к возлюбленному Анной отцу Феодору было приятным. Наверно, так бывает, если бо?льшую часть денег поставить на зеро, но никогда не играла в рулетку. Да и само сравнение беседы со священником и рулетки невозможно в принципе. Но было именно так.
Если бы у меня на лбу написано было – что дальше перечислю. Что мать у меня верующая, хотя и несколько по-деревенски. Что именно она сформировала меня христиански ориентированной, и это уже не исправить, а попытки исправить в высшей степени унизительны, так как перебежчиков нигде не любят. Что не причащалась лет так двадцать. Что на мне блуд, воровство, празднословие и передавшаяся от мамы прелесть, а также чтение гностических книг, работ Гурджиева и Кроули, интерес к формам и телам и помешательство на почве одежды. Меня не то что отец Феодор не принял бы – меня бы на территорию подворья не пустили. Но ввиду того, что «все идет по плану», даже сомнений не возникло в осмысленности поездки. Даже не думала о результате. Шла, как идут против сильнейшего тока, и смысл был именно в этом. Если бы стала рыбой, сказала бы: иду на нерест. Нерест был назначен на ближайший вторник. То есть оставалось ждать всего пару дней.
В согласии со святоотеческими законами о связи доброго намерения с искушениями, в воскресенье приехала мать, остановилась у сердобольной Марины и сообщила мне огромную порцию религиозного невроза. Была бы проще, успокоилась бы на том, что Бог одно, а церковь – другое. Мол, у меня в душе вера. Была бы проще вдвойне, успокоилась бы на мысли, что отец Феодор священнической властью усмирит бурный нрав мамы, стоит только попросить молитв. Но была очень сложной и святоотеческую мысль о связи доброго намерения и искушения восприняла прямо.
В понедельник проснулась поздно – есть не могла, так как был тремор едва не во всем теле. Старик Голицын покосился, видимо бледная была, пожал плечами и ничего не спросил. Поэт закатил пропагандистскую антирелигиозную тираду, что тремор усилило, вызвало искренние в виде резких фраз и убегания – тусоваться – на Арбат. Но какой Арбат летом 1997 года? Десять лет назад это было место моего рождения и любви. Пусть метафорически, творчески – но было. С осени 1994-го мне нечего было там делать. Ходила по Арбату как по кладбищу, и в этот день, смотря на уходящие грозовые облака, в очередной раз пела безмолвную похоронную песнь. Вернулась довольно рано. Азарт встречи с отцом Феодором разгорался. И потому, приняв душ и что-то наконец съев, уснула в полночь.
Мне приснился сон, единственный пока во всю жизнь, как будто пережила нечто уже произошедшее раньше заново. Но уже не так волнуясь. Это была попытка самоубийства в самом начале знакомства с Ванечкой. Очень глупая и неудачная попытка.
Например, мезопам. Это транквилизатор. Средство довольно сильное. Не знала, что транквилизатор не смертелен. Нужны барбитураты, и убойная доза барбитуратов, чтобы покончить с собой. Тогдашняя пассия Ванечки употребила именно барбитураты, но их не хватило, и ее откачали. Со мной все было иначе. Двадцать два года, а вокруг уже не было никого. И это утешало. Была точкой, где асоциальность и социальность меняются местами. Потому и можно – покончить с собой. Есть несколько художественных работ, они не представлены, да и не будут, но это и не нужно, так как сама ими довольна. Мне говорили восторженные слова любви, в ответ на них тоже говорила слова любви. Значит, любовь была. У многих не было и этого. Мужчин было сравнительно много. Ровно столько, чтобы знать, что нравится в сексе, а что нет. Денег не было, но в такое шебутное время они и не нужны. А вот вещи были, и очень хорошие. Белые туфли из кожи, например. Платье из черно-серебряной тафты, рюмочкой, шестьдесят второго года издания.
Значит, смысл в самоубийстве есть. Пошатываясь после двух бессонных ночей выяснения отношений, вышла из электрички, дошла до универсама. Универсам был уже новый, перестроечный – со стеллажами и корзинами. Здание хранило величественность официального мрамора брежневской эпохи. Кое-где мрамор был настоящим. Купила почему-то кефир. Чтобы запить лекарство.
Мезопам приметила давно. Расспрашивала о нем у торчевых знакомых, но те конкретного ответа не дали. Считала, что это очень по-городски, очень стильно – покончить с собой с помощью лекарств. Вешаться или выходить в окно – провокация, а не самоубийство. В этих полетах и веревках чувствуется много работы на публику. Питье уксусной эссенции, обычный способ русских женщин советской эпохи разрубить узел своего горя, тоже не привлекало. Смерть наступит не сразу и в самых неприятных мучениях. Эссенции нужно много, чтобы прыгнуть через огромный глоток боли. Таблетки, да еще с легким снотворным эффектом, размажут по поверхности. Начнешь испражняться – не заметишь. Таблетки и выбрала.
Но почему мезопам? Потому что не отличала барбитураты от транквилизаторов, а торчевые друзья были уверены, что отличаю. Шоколадного стекла, пятьдесят таблеток, баночка мезопама стояла на аптечном лотке при входе в супермаркет. Денег оставалось рублей двести, взять новые деньги неоткуда