Несоответствие непомерно «большой формы» эпиграммы Катенина, каковой фактически являлась комедия «Сплетни», незначительной по объему эпиграмме на Колосову может вызвать недоуменный вопрос: почему? Думаю, что появление эпиграммы «большой формы» со стороны Пушкина в виде «Руслана и Людмилы» как раз и вызвало такую же ответную «форму» со стороны Катенина.
Если исходить из оценки самого Катенина, то следует признать, что Пушкин отреагировал на появление «Сплетен» не совсем адекватно, включив в стихотворение «Чаадаеву» (1821 г.) такие строки:
Это место явно относится к Ф. Толстому, пьянице, картежнику и бретеру, убившему на дуэли 11 человек (Толстой распространил слух, что перед высылкой на Юг Пушкина высекли в жандармском отделении; к счастью, дуэль с Толстым, к которой стремился Пушкин, не состоялась по не зависящим от поэта причинам). Однако Катенин усмотрел в этом камень в свой огород (на воре шапка горит!) и обратился к Пушкину с претензиями, на что тот ответил 19 июля 1822 г. из Кишинева:
«Ты упрекаешь меня в забывчивости, мой милый: воля твоя! Для малого числа избранных желаю увидеть Петербург. Ты конечно в этом числе, но дружба – не итальянский глагол piombare, ты ее также хорошо не понимаешь. Ума не приложу, как ты мог взять на свой счет стих:
Это простительно всякому другому, а не тебе. Разве ты не знаешь несчастных сплетней, коих я был жертвою, и не твоей ли дружбе (по крайней мере так понимаю я тебя) обязан я первым известием об них? Я не читал твоей комедии, никто об ней мне не писал; не знаю, задел ли меня Зельский. Может быть – да, вероятнее – нет. Во всяком случае не могу сердиться. Надеюсь, моя радость, что все это минутная туча, и что ты любишь меня. Итак оставим сплетни и поговорим о другом».
Так что инцидент будто бы исчерпан, катениноведы получили возможность оперировать этим письмом, приглаживая шероховатости странной дружбы[8]. Хотя должен заметить, что никем не комментируемый переход в этом письме от отрицания к фактическому подтверждению совсем не характерен для Пушкина, эпистолярный стиль которого отличался дипломатичностью. К тому же, почему-то никто не комментирует факта упоминания в этом письме итальянского глагола, который смотрится в данном тексте как нечто инородное. Вношу пояснение.
В своем «Ответе господину Сомову», опубликованном в «Сыне отечества», 1822, ч. 77, Катенин, защищая верность духу оригинала своего перевода с итальянского языка пяти октав из «Освобожденного Иерусалима» Торквато Тассо (в теоретической статье о том, как следует переводить на русский язык итальянские октавы), писал: «Глагол piombare происходит от слова piombo, свинец»{41}. Упоминание Пушкиным об этом глаголе является реакцией, демонстрирующей своему «милому», что-де здесь читаю все, что выходит в столицах, так что никак не мог пройти мимо опубликованного еще в 1821 году текста «Сплетен».
Ко всему прочему, следует обратить внимание и на конструкцию фразы: «Но дружба – не итальянский глагол piombare, ты ее также хорошо не понимаешь…» То есть, и твои рассуждения по поводу перевода с итальянского «также»… (Потом эти октавы еще аукнутся Катенину и в первой главе «Евгения Онегина» – в описании сцены его прогулок с Пушкиным по набережной Невы, и особенно в «Домике в Коломне»…). Да и за три недели до этого в своем письме Н. М. Гнедичу он писал несколько иное: «Я отвечал Бестужеву и послал ему кое-что. Нельзя ли опять стравить его с Катениным? любопытно бы».
Вот такая пушкинская эпистолярная «дипломатия».
Очередное письмо – тому же Гнедичу, уже через неделю после своего ответа Катенину: «Катенин ко мне писал, не знаю, получил ли мой ответ. Как ваш Петербург поглупел!» (Друг Катенина Грибоедов, правда, в 1825 году подправил Пушкина: не Катенин поглупел, а мы поумнели).
В собрания сочинений поэта включается эпиграмма, точная дата создания которой не установлена:
В уклончивом комментарии в Полном собрании сочинений в десяти томах (Издательство «Правда», М., 1981) сказано буквально следующее: «Эпиграмма написана по адресу лица, ошибочно принявшего на свой счет стихи из послания к Чаадаеву 1821 г., в действительности направленные против Ф. Толстого: «Отвыкнул от вина и стал картежный вор». «Лицо», ошибочно принявшее на свой счет стихи, при этом даже предположительно не называется, хотя история литературы других «ошибочных» претензий за эти стихи к Пушкину, кроме катенинских, не числит. Так что в комментарии солидного издания фамилию Катенина все-таки следовало бы назвать – даже несмотря на то, что это задевало бы интересы узкой группы исследователей-катениноведов. (В других случаях историки литературы цепляются за куда менее значимые факты; но науке нужны все факты, а подобные недомолвки только способствуют тому, что вот уже скоро двести лет, как мы не можем разобраться ни с «Евгением Онегиным», ни с «Медным всадником», ни с целым рядом других произведений Пушкина).
Вот как была реализована в «Евгении Онегине» тема сплетен:
И снова публикации этой строфы предшествовало «дипломатическое» эпистолярное предупреждение Пушкина: в сентябре 1825 года, когда как раз создавалась четвертая глава с «вралем на чердаке», Пушкин напомнил Катенину о том, как тот привел его на «чердак»