тоже портовый город, на его заднице осталось произведение неповторимого татуировочного совершенства, достойное как минимум экспозиции русского авангарда в Музее современного искусства в Париже. Это был трюмный кочегар, швырявший лопатой уголь прямо в топку, то есть в самый пердимонокль. И будто бы в бане, когда в неглиже шел Вован за шайкой, изображение чудесным образом шевелилось, становилось почти трехмерным, и кочегар двигался в такт каждому шагу, усердно работая лопатой, и подбрасывал уголь точно в…. ну, в общем, понятно куда.
Родной порт не очень ласково принял бывшего отсидошника с подпорченной биографией. А потому Вован продолжил свою морскую карьеру, как и начинал, – с матроса на самой распоследней барже, которая неизвестно каким чудом еще держалась на воде и даже плавала, именно плавала, как ромашка в проруби, а не ходила, как подобает морским судам. Но золотые руки, в отличие от поганого языка, сослужили моряку добрую службу. В непотребные девяностые, когда морская братва валом валила на буржуйские посудины и в своем порту хороших спецов вовсе не осталось, а техника проржавелых старых калош родного, бывшего социалистического отечества требовала фантастического умения, чтобы вновь запыхтеть, Вован, оставшийся дома со своим волчьим билетом, пришелся как нельзя кстати. Ему удавалось вдохнуть жизнь в такую рухлядь, поминки о которой справляли уже не один раз. Он стал желанным спецом на любом борту, а потому оставил свою баржу и работал на больших судах, куда его теперь с удовольствием брали, повышался в авторитете и должности. Долго ли, коротко ли, но вскоре оказался он в команде новенького сухогруза и матерщинной душой своей накрепко прикипел к современному оборудованию, холя и лелея его и нежно лаская отборным матом.
С тех пор и стали появляться на его бренной плоти высокохудожественные цветные изображения с яркими красителями и пигментами: ласточка – после первых пяти тысяч морских миль, затем вторая, когда перевалил за десятку; Нептун и морская черепаха – при переходе через экватор; дракон – как свидетельство ходки в Китай, а главное – пересечение «Пупа Земли», или «Золотой точки», на экваторе в нулевом градусе, откуда начинается отсчет широты и долготы.
Наслушавшись баек бывалых моряков, сделал Дед татуировку православного креста с ликом Иисуса – сына Божия, а в специально проткнутое ухо свое вставил массивную золотую серьгу – все это на случай кораблекрушения и собственной гибели, когда безымянное татуированное тело выкинет на чужой берег, и чтобы знали люди, что схоронить несчастного нужно по православному обряду, а серьга из уха станет платой за погребение…
Ну и какой же моряк без татуировки очаровательного дельфина, разбитого сердца, черепа – у Вована это был «Веселый Роджер», – кинжала, алой розы, подковы – на счастье, и белокрылой чайки на берегу – «ходит чайка по песку, на моряка гнетет тоску».
Капитан сухогруза Борис Николаевич Кораблин был одним из немногих членов судовой команды, который помимо знаковой фамилии не обладал никакими эпатажно-знаменитыми качествами. Кроме одного: он был прирожденный кэп уже в третьем поколении, на своем судне – первый после Бога. Однако неизвестно, за какой его грех или окаянство его предков, но наказал Господь Кораблина сурово, по самому высшему разряду. Жена его, которую он любил до беспамятства еще с десятого класса и на которой женился после окончания Ленинградского высшего инженерного морского училища имени адмирала С.О. Макарова, души в нем не чаяла, но вот детей у них не было. Карьера молодого моремана с красным дипломом и настоящей морской фамилией быстро шла в гору. Вскоре он уже был капитаном дальнего плавания торгового флота, а тут и жена понесла. Но и вправду на Руси говорят: нельзя счастье свое, будто бриллиант, на виду держать, всем и каждому показывать – ненароком вспугнуть можно. То ли врачи что недоглядели, то ли, действительно, Всевышний какие-то свои виды на эту семью имел, да только скончалась супруга во время тяжелых родов, ребенка – мальчика, тоже спасти не удалось. Вот такая пагуба получилась, без стука в дом градом слез вкатилась…
Поначалу было запил Кораблин, круто запил, до умопомрачения, потом из тьмы пьянства во мрак блядства погрузился: в те лихие девяностые ПП – портовых потаскушек – на берегу моря море было, а мужик он видный, одинокий, завидный – при большой квартире и немалых деньгах. Но приснилась ему как-то жена с мальчиком-младенцем на руках, а может, и не приснилась – пригрезился в утреннем белесом тумане облик ее: тихий, с грустной укоризной, и малыш на руках плачет – тихохонько так, будто шепоточком… С тех пор в каждой иконе Богоматери с младенцем видел он лик своей суженой: строгий и всепрощающий, по-матерински добрый, нежный, ласковый. И в одночасье слез он и со стакана, и с баб. А тут под его начало – фантастическая в годы всеобщего развала российского кораблестроения ситуация – новенький сухогруз дали. И влюбился он в это судно, как в свою невесту, ревностно к каждой детали, к каждому механизму относился и берег свою посудину, будто хрустальную, и знал ее от киля до клотика и от носового якоря до гребного винта. Команду сам подбирал, без блата и телефонного права, а по знанию, умению, опыту. И заботился о них по-отечески: «Моряк – что дите малое, только ума поменьше, да хрен побольше…» Личную трагедию капитана на борту все знали, и упаси Бог кому-нибудь по глупости или, тому паче, по злому умыслу что-то пакостное о Кораблине вякнуть в присутствии кого-то из его команды. Из наглеца тут же выпускали пар, и весомый воспитательный довод еще долго синел у проходимца под глазом, рельефно и значимо украшая морду его лица.
Плавание проходило спокойно. Судно шло своим курсом согласно графику. Александр Куздрецов любил стоять на баке у самого гюйс-штока, подставив лицо морскому ветру, дышать полной грудью соленым воздухом и смотреть в неоглядную, обильную небом и океаном даль, туда, где темная синева соленых вод мирно граничила по черте горизонта – прямой и строгой, будто проведенной по линейке, – с прозрачной воздушной голубизной. Он чувствовал, как мерно дышит, чуть покачивая судно, океан, океан жизни; слышал, как гудит корабельная силовая установка, а в унисон с ней, в лад и в согласии со всей вселенной бьется его сердце; и впереди – чистота небесной лазури как фантазия самой светлой мечты; ощущал беспредельную мощь стихии водных глубин и свою собственную свободу и силу, когда хочешь и можешь сделать все-все-все на этом свете, а потом, через много-много лет, нежась в лебяжьем пуху светлого облака, отороченного по краю солнечной бахромой, болтать о земных воспоминаниях с первым небожителем – улыбчивым и добродушным