4
Утром Джоанна пришла в церковь Всех Святых и увидела там отца. Вечер накануне удался: девочка вспоминала, как они с Мартой рассматривали чертежи новых домов в Лондоне, в которых по медным трубам будет течь чистая вода, она неплохо сыграла на пианино, она была в нарядном платье, она съела апельсин (на ногтях остались пятнышки от кожуры). Правда, мама очень устала, а отец все утро молчал, но ведь он сам сказал, что ему столько нужно обдумать.
В полутемной церкви Джоанна увидела, как отец, нагнувшись над почерневшей за долгие годы скамьей со стамеской в руке, резкими движениями стесывает вившегося по подлокотнику змея. Сложенные крылья чудовища уже отвалились и лежали на каменном полу, но змей все равно скалил зубы на врага.
— Нет! — воскликнула Джоанна — как можно уничтожать такую искусную работу! — подбежала и схватила отца за рукав: — Не надо! Не смей! Это же не твое!
— Это мой приход, и я за него отвечаю! Я буду делать то, что считаю нужным! — возразил он упрямо, словно не отец, а мальчишка, решивший настоять на своем. Но преподобный и сам заметил, как капризно прозвучали его слова, одернул рубашку и добавил: — Ни к чему это, Джоджо, не место ему здесь. Сама посуди: зачем он нужен?
Джоанна от огорчения не могла пошевелиться. Она погладила кончик хвоста, взглянула на стесанные крылья и расплакалась:
— Не смей ничего ломать! Так нельзя!
Она так редко плакала, что в любой другой день ее слезы остановили бы руку Уильяма Рэнсома, но сейчас ему казалось, будто его окружили враги, и он был намерен уничтожить хотя бы одного. Они обступали его по ночам, когда он лежал без сна: склонившийся над кушеткой чернобровый доктор, Крэкнелл с кротовьими шкурками, школьницы, которых разобрал смех, строгая Кора на топком берегу… А за нею — змей, под чьей мокрой шкурой бьется сердце. Уилл стесал прищуренный глаз и сказал:
— Иди домой, Джоанна, возвращайся к своим учебникам и не вмешивайся не в свое дело.
Джоанну так и подмывало ударить отца кулаком по голове. Впервые в жизни ее обуревала злость ребенка, который оказался мудрее и справедливее родителя. Но тут за их спиной дверь церкви отворилась, осветив проход, и на пороге показалась рыжая Наоми Бэнкс. Она задыхалась от бега, руки были по локоть в грязи.
— Он снова здесь! — прозвенел под сводами церкви ее голос. — Он вернулся, я же говорила, разве я вам не говорила! Я же говорила, что он вернется!
Когда Уилл добежал до болота, вокруг лежавшего там вороха одежды уже толпились зеваки. Голова Крэкнелла была так сильно вывернута влево и вверх, как будто он пытался заглянуть в лицо убийцы, и все единодушно решили: старику сломали шею.
— Давайте дождемся коронера. — Уилл наклонился и закрыл остекленевшие глаза. — Бедняга долго болел.
Поверх пальто, ровнехонько посередине живота Крэкнелла, между двумя рваными карманами, лежали серебряная вилка и серый камешек с дыркой.
— А это чьих рук дело? — Уилл обвел взглядом лица прихожан. — Кто и зачем сюда это положил?
Но никто не признался. Прихожане один за другим попятились, бормоча, что, дескать, они так и знали, тут что-то нечисто, они давно это подозревали, и в прилив лучше запирать двери на замок. Одна женщина перекрестилась, и преподобный бросил на нее суровый взгляд, поскольку давным- давно пытался отучить паству от суеверий.
— У него пуговица оторвана, — заметил Бэнкс и потрепал дочку по волосам. Но на его слова никто не обратил внимания: чудо, что у Крэкнелла вообще оставались пуговицы.
— Нашего друга унесла болезнь, но теперь он в лучшем мире, — произнес Уилл, надеясь, что последнее справедливо. — Наверняка он ночью вышел подышать воздухом, а может, заблудился и не смог найти дорогу домой. Сейчас не время рассуждать о змеях и чудищах — за доктором послали? — спасибо, накройте его лицо, и да упокоится он с миром; не на это ли мы все уповаем?
Фрэнсис Сиборн стоял чуть поодаль от толпы и то и дело похлопывал себя по карману, куда положил блестящую пуговицу с тисненым якорем. Кто-то расплакался, но Фрэнки это не интересовало. Он всматривался вдаль, где громоздились сизые тучи, так похожие на хребты гор в тумане, что ему показалось, будто деревню вырвали из Эссекса и целиком перенесли в заморские края.