листья устлали тротуары, вся Замковая гора в золоте, кусты бузины и барбариса с красными гроздьями, запах спелых яблок в воздухе, каштаны в спелых коробочках. Дожди шли вперемежку с прекрасными днями бабьего лета. Паутинки летали в воздухе и застревали в волосах. Днем иногда еще бывало тепло, пели кузнечики и стоял звон — жужжали стрекозы. Вечерами накатывала пряная духота, прожектора освещали Вилью, и светлые полосы, словно северное сияние или как зарево белого пожара, падали на дома и сады.
Нам устроили прощальный банкет. Мы были первые эмигранты в Палестину после войны. Мы ехали не в Турцию, как прежние эмигранты, а в НАШУ ПАЛЕСТИНУ, как мы и все наши друзья думали. Это было событие, какого давно не было в Вильне и в Истории.
Из моих близких подруг многие разъехались еще раньше: Нина с делегацией Красного Креста уехала в Вену, к своему жениху, и там вышла замуж. Зоя была в Киеве, там тоже вышла замуж, и я не знала, куда она направила свои стопы — осталась ли в воюющей и разгромленной Украине или успела выехать за границу. Раля была в Советской России.
Когда мы приехали в Вену, Нина встретила нас на вокзале, приютила у себя. Она была очень счастлива, ждала ребенка, муж ее хорошо устроился, принял австрийское подданство. Мы старались этими пятью днями вознаградить себя за последние тяжелые месяцы. Мы с Марком оставляли детей у Нины и ходили по театрам и музеям. Мы видели «Риголетто» с Пикавер и Кюринна, «За стенами» в Камершпиль — пьесу из еврейской жизни[298], комедию «Отец и сын» в Бургтеатр. Направление в театрах повсюду было тогда комедийное, слишком много трагедий было в жизни за последние годы, все хотели развлечься.
Я посетила свою старую приятельницу-немку, ее сын тоже был врачом и прошел войну, как и Марк. Их квартира была наполнена старыми безделушками и тяжелой мебелью, прислуги не держали, в Вене был голод, и было тяжело держать в порядке дом и доставлять продукты. Особенно они жаловались на холод, ради нашего визита в последний момент зажгли камин углями и несколькими щепочками. От ее знаменитой «Wiener Kuche»[299] ничего не осталось — угощение, как и отопление, было жалкое.
Выехали мы в Триест на рассвете, в поезде, переполненном людьми.
В Австрии разруха была не меньше, чем в России. Только здесь голод и холод были организованные, вышколенные. В вагоне сидели на багаже, на тюках, в коридоре. И все, как еще недолечившиеся раненые, говорили о войне. Хотели осознать то, что пережили, и зачем пережили. «Зачем мне было убивать русского? Wie komm ich dazu?[300]», — спрашивали они друг друга. Они как будто не знали, что именно Австрия была зачинщицей войны. Их уговорили, что они не служили ни причиной, ни поводом войны.
Мы проехали Заммеринг, отроги Тирольских Альп. Я не могла оторваться от окна, хотя ландшафт днем был слишком сладкий. Но ночью горы, долины, домики, шале, туннели, кипарисы, старые феодальные замки, виноградники в снегу и снег на горах — и все это при лунном свете — были как в зачарованном царстве.
Днем дети прилипли к окну, и их нельзя было оторвать даже для маленького завтрака, но ночью, когда они спали на наших местах, мы с Марком стояли в коридоре, смотрели на звезды величиной с блюдце (мелкие из-за луны не были видны), ручьи, водопады, как замерзшие голубые ледники. И потом восход солнца — розовые дома, замки, деревья, камни горных террас с виноградниками. Мы преодолели бессонную ночь, стояние на ногах, усталость. В Триест[301] мы тоже приехали на рассвете и до утра сидели на вокзале. Укутали ребят в шали, а сами дрогли от бессонной ночи и нетопленного вокзала. Вокруг нас бушевали полупьяные итальянские «солдатеско» в серых пограничных крылатках. Мы согревались эрзац-кофе из потрескавшихся толстых чашек, и Марк по телефону искал для нас убежище. Наконец нашлась свободная комната у одной галицийской еврейки, которая нас хорошо приняла, несмотря на детей (куда мы ни звонили, с детьми всюду отказывали), дала нам право варить ребятам кое-что в ее кухне, подавала нам в комнату самовар, и на стене даже был портрет Герцля.
Мы ждали несколько дней нашего парохода. Мы ходили в город к морю, покупали апельсины, которых уже давно не видели, осмотрели очень красивую новую синагогу, подымались на трамваях в гору.
Наконец нам сообщили, что товарно-пассажирский пароход отходит на Венецию и называется он «Тироль». Первый день Хануки мы провели в Венеции. В третьем классе парохода пассажиры зажгли первую ханукальную свечку. Хазан пел «змирот» и благословлял ханукальную «менору». Мы все хором пели «Гатиква»[302] и другие сионистские и палестинские песни — их запевали те несколько оторванных войной от страны палестинцев[303], которые теперь возвращались к себе. У наших деток блестели глазки. Господа из первого класса наблюдали это зрелище, как самый экзотический спектакль.
У нас была каюта первого класса, но ели мы во втором, а весь день проводили с палестинцами и пассажирами третьего класса. В первом классе была обычная левантийская публика: чиновники, служащие на Ближнем Востоке, кое-какие турки, богатые арабы, и на этом фоне — молоденькая девушка-швейцарка с дамой, которая сходила за «маман». Барышня выглядела 15-летней девочкой, хотя ее возраст был неопределенный, как и сама «маман», как и цель ее поездки в Каир, куда она ехала. Она забавляла весь экипаж, садилась на колени всем офицерам, молодым и старым. Она выглядела очень наивной: один офицер из экипажа был ее папа, другой — дядя, третий — муж, четвертый — жених и т. д. И с каждым из них она играла соответственную роль, ласкалась, ссорилась, надувала губки. Все смеялись и щипали и тискали ее по-своему.
Во втором и третьем классе были палестинские реэмигранты и новые иммигранты, как мы сами. Здесь можно было слышать все языки, всю