Несмотря на все пережитые ужасы, Вильна скоро оправилась. Люди вошли снова в работу помощи пострадавшим, были благотворительные вечера, справляли 15-летие со дня смерти Герцля, вечера еврейского культурного кружка Тарбут[292], вечер Керен Каемет[293], детские спектакли и даже целые дни, посвященные Палестине. Все бросились в эту шумную общественную работу. Дешевые кухни, детские приюты, ликвидация голода. Объединенный клуб писателей — сионисты и идишисты — устраивали встречи и приемы для разных новоприехавших знаменитостей.

Знаменитый еврейский Виленский театр возобновил свои спектакли. В Вильне были заложены невероятные источники еврейской культуры, старых и новых литературных традиций. Библиотеки Страшуна[294] и Сыркина, читальни были переполнены еврейскими учеными.

Проездом жили в Вильне еврейские писатели — Шимон Ан-ский, Сегалович, братья Нигер — Чарный[295], Вайтер-Девенишский, которого убили поляки, и многие другие.

В 1919 году наш «Иерушолаим де Лита»[296] имел свой блестящий расцвет. Евреи, как раненые звери, привыкли к погромам и зализывали свои раны. Если, бывало, зайдешь к раввину в день после погрома, и этот день была суббота, вы могли найти на столе белую скатерть (чистую простыню), пару подсвечников (если серебряные были украдены, то медные), халу и фаршированную рыбу на столе. Вся семья была в чистых платьях и помыта, как если бы ничего не случилось. Еще вчера здесь бушевала зверская банда, и завтра начнутся будни и заботы, но сегодня — суббота. Как после смерти домочадца в доме запрещено говорить о покойниках, так тут тоже старались не вспоминать происшедшее. И так было не только у раввинов, но у всякого набожного еврея.

Поляки были заинтересованы в том, чтобы в первых выборах «Земель Всходних» (в районе северо-западного края и Вильны в том числе) население голосовало не за литовцев, а за поляков. Они делали всякие дипломатические шаги, чтобы замазать прошлое и помириться с нотаблями и влиятельными кругами в еврействе. Они не останавливались перед визитами, личными извинениями. Мы знали, что эти вежливые заигрывания накануне плебесцита прикрывали все тот же антисемитизм и национальную ненависть.

Но жизнь шла дальше, эмигрировали единицы, население оставалось на прежнем месте и должно было жить с господствующей нацией. Теперь это были не русские, не немцы-оккупанты и не литовцы — это были поляки. В школах стали вводить польский язык, в учреждениях говорили по-польски, и евреи, как всегда, были склонны к примирению. Две тысячи лет научили нас молчать, терпеть и страдать и быть патриотами того отечества, в котором мы живем.

Перед отъездом из Вильны, когда мы уже знали, что визы — дело времени, я начала прощаться с этим городом, где была могила моего отца, где я оставалась дома, где у меня были друзья еще с раннего детства. Я стала ходить по грязным уличкам гетто, по Ядковой, Еврейской, Жмудской, Стеклянной, Рудницкой. Я полюбила этот город, который я не ценила и не понимала раньше.

Я была на школьном дворе, в большой синагоге Виленского Гаона, в библиотеке Страшуна. Как будто я знала и предчувствовала, что все эти улицы и районы превратятся со временем в гитлеровское гетто, с которым будут связаны трагические воспоминания и ужасные представления. Я будто предчувствовала, что я уже никогда не вернусь сюда, и что это та временная родина евреев, где делалась их история, культура, — в последний раз в голусе, в изгнании.

Отвращение к этому еврейскому гетто, которое я испытывала в детстве, куда-то исчезло, я стала смотреть другими глазами на эти улочки, на арки, на отделку древних синагог, на кладбище, на стариков и женщин-торговок с горшками с тлеющими углями между зябнущими ногами, на рынки с товарами. Я прислушивалась к остроумному еврейскому говору (теперь мне понятному) и интонации — уже без раздражения и стыда и презрения к моему несчастному народу. С этим чувством любви и жалости к Вильне я оставила город.

Я поехала на кладбище к отцу, где теперь стоял приличный памятник, побывала на могиле моей подруги Лены; на могиле Вайтер-Девенишского был подстреленный орел из мрамора. Я закончила все свои дела, передала доверенность поверенному и адвокату и начала паковать вещи. Дюссельдорфский пейзаж — вересковое поле, который я получила как свадебный подарок от своей боннской приятельницы Марты; портрет мадам Лебрен[297], обе картины простреленные пулями во время обстрела нашей первой виленской квартиры, большой портрет Герцля на балконе в Базеле, Венера Милосская, репродукция из Лувра — все эти картины и к ним еще мебель, рояль, книги, зеркала, сервизы, ковры, линолеумы, то есть все, что сохранилось, я оставила в Вильне. Мы решили, что в Палестине не нужна вся эта роскошь, что жизнь там надо начинать очень просто, скромно, что для всего этого у нас не будет ни комнат лишних, ни места. И как я потом раскаялась, что в незнании палестинских условий я с таким легким сердцем бросила и раздала и навязала людям вещи, без которых моя жизнь стала очень бедной, будничной, неуютной.

Я отдала много вещей в сионистский клуб, кое-что нам удалось продать, чтобы иметь деньги на дорогу.

В последние вечера, когда все уже было запаковано, мы с Марком пошли на берег реки. Листва, как кружево на фоне светлого серебра лунной ночи, река была гладко-металлическая, виднелся весь противоположный берег, дома, пожелтевший лес, зеленые сосны на пригорке, заборы и крыши, башни костелов и луковицы русских церквей. Всё рисовалось четко, изящно, все было окрашено в шоколадно-сероватые тона, цвет серо-бурой лисицы, даже с проседью. На мосту стояли одинокие силуэты.

Была уже поздняя осень, на столе увядали лиловые астры, облетал виноград, обвивающий стены дома на противоположной стороне, желтые

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату