попьешь, а там, смотри, и детей кормить и укладывать спать нужно.
— А детей помыть или выкупать — это у вас как?
— Пообедаешь, чайку попьешь, не успеешь оглянуться, а уж дети встали, и гулять вести нужно. А там придешь, детей покормишь, чайку попьешь, и вечер надвигается. Ужин, да и детей укладывать нужно. Когда ж стирать?
Так мы с ней и не сговорились. Я взяла на помощь Лизе девушку, а Лиза осталась, как была, нянькой.
Я поступила на свои старые курсы, мне зачли все сданные когда-то экзамены и зачеты и семестры. Я была очень счастлива. Но эта радость совпала с самым большим горем, какое я испытала до тех пор: папа мой скончался через полгода после нашего отъезда из Вильно[238]. Мне не с кем было поделиться этим моим горем: дети были малы, мать моя меньше всего была подходящим человеком, чтобы мне сочувствовать, я даже не говорила с ней о том, что получила это известие, а Марка мне и в письмах не хотелось огорчать — чем бы он мог мне помочь?
Я даже не сидела «
Тот же знакомый, который рассказал мне о смерти моего отца, рассказывал об австрийском фронте, с которого вернулся. В Галиции евреи страдали и от войны и от антисемитизма. Однажды он зашел к еврейскому портному. Несколько минут спустя он услышал треск разрывающейся бомбы. Осколки попали в дом портного, жена была ранена, ребенок убит наповал, другой ранен в ручки. Подмастерье сошел с ума, спасся только сам портной и солдат, который это рассказывал.
Комендант Тарнова вывесил объявление, что во главе немецких войск, обстреливавших город, стоит еврей. Результатом было изгнание, погром и проч.
Мои занятия на женских курсах были для меня большим утешением. На этот раз я взяла работу «О политических воззрениях в Италии 14 века». У другого профессора я работала по Пушкину. Я сидела несколько часов в Румянцевской библиотеке, читала Фохта[240], Бургардта[241] и многое другое.
В ноябре <1916> Марк приехал на двухнедельную побывку. Я не ходила в театры из-за траура и отдала ему все свои абонементы. В Художественном ставили «Мизерере» Юшкевича[242], хотели будто бы «Дибук» Ан-ского[243], но решили, что слишком много «иудаизма» зараз, — так, по крайней мере, нам рассказывали те, кто имел отношение к театру Впрочем, мы, евреи, всегда болезненно чувствительны, и, может быть, причины были другие. Дети почти не узнали своего папу, особенно малютка сын, но Марк был очень горд и счастлив, он брал их гулять на бульвар, возился с ними дома.
Когда Марк снова уехал, я зарылась в свои книжки. Ильин[244] читал о Гераклите, его философии огня — вдохновенно, неистово; мы все очень увлекались его лекциями.
По вечерам я слушала лекции вне курсов. Так, Михаил Осипович Гершензон, русский ученый, словесник (еврей), читал о Пушкине, которым я в то время усиленно занималась. Он говорил, что уже за 11 лет до своей смерти Пушкин начал «остывать», его жаркая и страстная натура потомка Арапа Петра Великого начала угасать, и «хлад души», о котором поэт сам говорил, был противоположностью «огненности» его прежней натуры. Иногда я читала доклады в женском сионистском кружке, но меня смущала аудитория; все это были пожилые дамы, приятельницы мамы, которые знали меня еще тогда, когда я «гуляла под столом».
Я возвращалась с лекций всегда одна, смотрела на лунное морозное небо, усыпанное звездами, слушала хруст снега под ногами и грустила о жизни, которая шла мимо, без радости; особенно тяжело было первое время после отъезда Марка.
И вот, в этом одиночестве, с двумя детишками на руках, незаметно я попала в период первой русской революции [245].
28-го февраля <1917> утром не было газет. Первого марта в городе было объявлено осадное положение. Трамваи остановились. На улицах не видно было городовых. Было спокойно, несмотря на оживление в городе. Все почему-то ходили по мостовой, не по тротуарам. Продовольственные лавки усиленно торговали: все покупали свечи, керосиновые лампочки, стекла к ним и делали запасы. Все чего-то ждали — революции, забастовки?