понедельник — картошка, во вторник и среду — картошка, в четверг и пятницу — картошка, в субботу, для перемены, — картофельный кугел, и в воскресенье снова картошка». Когда этим детям рассказывали сказку о волшебницах и феях, они смеялись и говорили, что все это — «бобемайсес», бабкины сказки, в которые они не верят. Они смеялись над учительницей, которая занимает их такими глупостями, эти реалистические, наученные горьким опытом, трезвые еврейские дети.
Наконец, приехал Марк и потребовал, чтобы мы безотлагательно оставили Вильну. Он знал, что наступил последний срок. Нас ждало выселение или его самого вышлют на Восточный фронт, на Кавказ или дальше, и тогда мы останемся разлученными, отрезанными друг от друга. Этот довод был самым сильным, и мы начали в быстром темпе готовиться к отъезду.
Марк взял двухнедельный отпуск и перевез нас в Лугу, ближе к Петербургу. Нас провожали на вокзале все, кто мог вырваться.
Мой бедный папа, который ни за что не хотел ехать с нами в беженство, хотя его жена уже давно поехала к своим детям в Россию, стоял на перроне. Он перчаткой протирал свое пенсне, все беспокоился о малютке Рут, чтобы ее не простудить в дороге, чтобы хорошо ее кормить и проч. Он дал мне с собой мою страховку, полис, так как знал, что это его последняя помощь нам.
В Луге мы сняли маленькую дачку, ребенок был первое время сильно беспокоен без своей няни и привычной обстановки, но когда мы устроились и нашлась новая няня и кое-какая мебель, детская кроватка, ванночка, она привыкла, и мы обжились.
Марк уехал обратно, на Северо-Западный фронт. Я не знаю, какое прощание — первое, в начале войны, или второе, когда он возвращался на передовые позиции, — было более печальное и жестокое.
Я осталась одна со своей Рут. Ей исполнился год, но она еще не говорила и не ходила. На столе кипел самовар, но, спев свою печальную песенку, он затихал, потому что не было никого, кто выпил бы вторую и третью чашку. Я была с песками, с лесом, речкой, озерами и прудами. И с Рут. Сквозь тюлевые занавесочки прокрадывалась светлая петербургская белая ночь. В деревне лаяли собаки. Было еще холодно, и дверь на балкон была прикрыта. Каждое слово прохожих звучало четко в тишине ночи.
Моя мама жила снова в Москве, а в Петербург переехала только тетя Нюта, которая тем временем вышла замуж. Иногда она приезжала нас проведать. У нее еще не было детей, и она привязалась к моей дочке.
Утром мы с Рут спускались к реке, я расстилала большую пеленку или одеяло на травке, она лежала на животике, тянулась к стебелькам, следила за божьей коровкой, улыбалась, не могла ничего сказать, сползала со своей подстилочки, чтобы что-то сорвать и схватить. Мы собирали ландыши, а потом я оставляла Рут с новой и еще молодой няней и шла на рынок, за покупками: цыплята, сметана, клубника — в Луге еще было всего вволю, не то что в прифронтовой полосе.
Под конец я нашла в Луге много знакомых петербуржцев и беженцев, как я сама.
Я начала учиться в белошвейной мастерской, чтобы шить для своей крошки, и потому, что день для меня был слишком длинным, и надо было его наполнить.
Однажды ко мне приехала моя старая знакомая по Лозанне — полька Ядвига. Она работала в Гатчине в качестве гувернантки — преподавала французский язык. Вначале мы были очень рады встрече, но потом почему-то «договорились до честного конца». Однажды мы сидели на балконе и чистили клубнику. Для нее, как она всегда утверждала с немного преувеличенной лестью, было праздником приезжать ко мне, отдыхать в моем уютном доме, как бы богато или бедно он ни был обставлен, и говорить со мной «по душам», как она не может говорить ни с кем из своих родных и знакомых. И вдруг, что называется, ни к селу ни к городу она выпалила: «Я думаю, среди евреев есть немало разных
— Где ты видела таких евреев?
— Я не видела, но так говорят. Ты, конечно, совсем другая, ты не похожа на этих польских жидов, и т. д.
Я прекратила всякую дискуссию на эту тему. Мы еле дождались вечернего поезда на Гатчину, я ее проводила, и на этом кончилась наша многолетняя дружба.
Я вспомнила, как в Лозанне на одном концерте, кажется, это был прекрасный концерт Яна Кубелика[216], ко мне подошла одна знакомая еврейка, студентка, и сказала: «Тут есть одна девушка, она минчанка. Она просто влюблена в тебя, хочет с тобой познакомиться. Кроме того, вы живете в той же местности, почему бы вам не поехать домой вместе?»
Она мне показала глазами на Ядвигу. Красивая, гордая полька с двумя косами, уложенными вокруг головы; я ее знала из наших ежедневных поездок в фуникулере в университет.
— Она мне не нравится, она антисемитка, — ответила я.
— А ты шовинистка, как ты можешь знать ее взгляды, если вы даже незнакомы. И к тому же у нее был друг еврей, только родители не позволили ей выйти за него замуж, и она могла бы теперь быть еврейкой, иметь еврейских детей. Не будь такой узкой националисткой.
Я решила себя перебороть. Мы познакомились с Ядей, встречались ежедневно в течение целого семестра, она поверяла мне все свои тайны; я