перемётную и ту… «…не мог пошевелить; / Стал здымать обема рукамы. / Только дух под сумочку мог подпустить, /А сам по колена в землю угряз…» Ибо в той сумочке тяга земная, одному аратаю Микуле Селяниновичу подсильная. Недаром ведь и Божьи посланники, калики перехожие, напоившие Илию святой водой, и те упреждали его: /Не бейся с родом Микуловым,/Его любит матушка сыра земля…»
Ступаю босыми ногами по дачной земельке, прикидываю, где нынче капусту, картошку, маркошку посею, где яблоню, грушу, сливу и вишню посажу и чую: прохладная земная благость, сочась сквозь голые ступни, вливается в уставшую душу.
Небо по-вешнему синело, земля жаром дышала, сочно зеленела трава, цвёл багульник и уж вишни думали цвести и вдруг – вихрь, гнущий матерые берёзы, согнавший тучи над моей заимкой, а потом затишье и пошёл майский снег, и по-крещенски приморозило. Верно говорено русскими: «Весна рысит на пегой кобыле – то жара, то стужа, то летний дождь, то зимний снег, а то и град, что виноград…» Вот и ныне, тяжким брюхом нависло небо над землёй, и тужится, и пыжится, и лишь на пятый день разродилось, – ждали дождя, но повалил на зелёную майскую траву густой и мокрый снег. Се Царь Небесный вам смирение послал…
За други своя
В селении, где моя дача, подле гривастого березняка живёт Кеша Манечкин – некогда рыжекудрый, песельный, баешный, балалаешный, мастер резных потешек, а ныне, когда ему уже под восемьдесят, похожий на деревенского дедка и Николу Угодника со старых сельских образов: залысевший … седые кудерьки топорщатся над ушами… сивобородый, голубоглазый, и уж редко заливает байки, годом да родом бренчит на балалайке, – призадумался, пригорюнился на склоне лет, словно безлистный осенний березняк, задумчиво взирающий в предзимнее вечное небо. В соседях у Кеши Манечкина – Лёша Русак, некогда процветающий, ныне прозябающий художник… ибо не по безродному и окаянному лихолетью слишком русский и народный… с тоски вечно хмельной, но балагуристый, тоже пожилой, но до старости величаемый просто Лёшей.
И вот прибежал я на электричке вешней порой, когда в сумрачных балках еще светился снег, а на солнечных угорышках, где по-летнему припекало, уже зазеленела ранняя мурава. Бреду, любуюсь зеленоватой, сиреневой дымкой, укрывший березняк и осинник, хвалю Господа за дарованную земле красу и вдруг вижу: на сухой и бурой хвое под охватистой сосной спит, сомлев на солнопёке, Лёша Русак, а под боком, словно жёнка родимая, полёживает початая бутылка. Видимо, волочился с полустанка, присел под сосной, потом принял с устатку на старые дрожжи, вот и развезло бедалагу. Думал: разбужу, потрепал за плечо, но больно уж крепко и сладко спит, словно малое чадушко, насосавшись молочка из бутылочки с рыжей соской. Махнул рукой: спи, товарищ, на сосновом свежем воздухе; отоспишься и добредёшь до родной избушки. Взошёл на угор, завернул на подхребётную улочку, гляжу: Кеша Манечкин семенит, тележку катит. Спрашиваю:
– Ты куда это, Кеша, с тележкой побежал? По навоз?
– Какой, Тоха, навоз?! Счас Русака в тележку погружу, на дачу отвезу. Простынет – земля не прогрелась… А сам не дойдёт – отяжелел.
– Ну, беги, Кеша, выручай друга.
Попрощался и думаю: «За други своя не жалеет живота, а у самого и живота осталось… добрести до погоста».
Овцы и волки
На стылом российском небе с багровыми зарницами тускло светило лишь воровское ночное солнце; и в эту пору в кои-то веки губернский парламент изволил заслушать непарламентские партии; возжелал – или уж Кремль ласково пожурил: «Ну, вы, мудрецы, хватит штаны протирать; коли уж обобрали народ до нитки, коли уж баблом кули набили и власть купили с потрохами, так хоть поиграйте в демократию. Народ …чадо же малое… народ любит игрища, а чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не бунтовало. Хлеба и зрелищ… Для начала заслушайте непарламентские партии: вам – не убыток, убогим – честь. Парламентарии, подобострастно виляющие хвостом перед Кремлём, исподтишка зыркающие по сторонам чего бы свиснуть, руку под козырёк: непременно-с заслушаем-с, ваше бродие…
Сподобился и я, непуть, от «Партии батраков России» молвить слово на заседании Законодательного собрания, – слово, кое я неделю доводил до ума, кое накануне слушали в комиссии, страшась крамолы. И в ночь перед речью так разволновался, что до рассвета глаз не сомкнул, зубря «слово»; а утром с тяжкой головой, вроде похмельной, звенящей шаманским бубном, напялил незримо зачиненные, накануне отутюженные штаны, белую сорочку и коробом стоящий пиджак, завязал на шее красную удавку и потащился в Губернское собрание, чуя в душе: что всё суета сует и томление духа.
В Собрании меня уже караулил Василий Иванович Баянов, партийный вождь, на обличку и характером смахивающий на Чапаева, да и речистый, пересыпающий речи блатными шутками-прибаутками, иногда и соромными; помню, сошлись батраки из стойбищ на сход, и Василий Иванович речь закатил; кого хвалил, кого журил, а толстую батрачку даже обличил: «Ты, Гертруда Генхриховна, ловкая, хочешь и рыбку съесть, и… в Думу сесть… Нет, ты, дорогуша, сперва на “батраков” поработай, а уж мы потом, глядишь, и в Думу тебя двинем. Потом…». «Потом суп с котом… – досадливо отмахнулась Гертруда Генриховна. – Я уж лучше на историческую родину махну…» В ФРГ или Израиль?..» – поинтересовались «батраки». – «Погляжу… А с вами, батраками, похоже, каши не сваришь…»
К полудню выяснилось, слово мне дадут ближе к вечеру, и ожидание обратилось в кошмар: сон одолевал, глаза слипались, да и слушать депутатов – тоска зелёная. В сонной памяти осело впечатление, что начальствующие в Собрании постоянно ищут казённые миллионы, отпущенные на благие дела и бесследно канувшие; поднимают депутатов и губернских чиновников, ровно школьников: мол, куда ты, мил-человек, миллионы заховал?.. Доложи миру; и мил-человек, словно двоечник, мямлит невнятно, бегая глазами по залу, словно ожидая спасительной подсказки.