песни про клюкву, про кочки и про своих тотемов: Шишимору болотную и Царевну-Лягушку. Так бы и на этот раз: выпили бы бражку, съели бы огурцы, до которых были великими охотниками, пропели бы все песни и с миром бы да с незначительными куражами разошлись, унеся с собой по ведёрку огуречного рассолу на случай завтрашних мозговых осложнений. Повода для распри, казалось, не было, хоть и захмелевший Василий У, немного распоясавшись, то и дело нарушал межёвский неписаный этикет, наступая баловливо под столом на ноги замужним женщинам, но и это бы ему сошло с рук — хмельного человека межёвцы строго не судят — связали бы оступившегося, и лежал бы он до полного отрезвления, рассолу огуречного не получив, ну и всего-то. Случилось так, однако.
В одиннадцать часов вечера, когда ведущий гуляния в очередной раз объявил тост в честь Неопознанного Лешего и призвал всех порадоваться годовщине Отсутствия царя-тирана, притеснявшего межёвцев как инородцев, пролетела над домом птица. Притихли межёвцы, глубоко задумавшись. „Филин“, — сказал Григорий А. „Филин“, — согласились с ним все. Только Василий У сказал: „Сова“. Снова задумались межёвцы, глазами уставившись в стол и припоминая посвист пролетевшей птицы. И снова Григорий А сказал: „Филин“. — „Филин“, — повторно и облегчённо согласились с ним все. А Василий У опять за своё: „Сова“. И так они перепирались часов до двенадцати, пока не началась драка. Били всем обществом за строптивость Василия У. Последним ударил Григорий А и, угодив случайно стаканом в висок, убил Василия У. А главной заповедью у межёвцев была такая: „Кто ударит человека, так что он умрёт, да будет предан смерти“, — и заповеди межёвцы блюли. Качалась избушка Ивана О, лёд трещал вокруг свай. Крепким мужиком слыл Григорий А, таким был и на самом деле, но и он не выдержал больше часа — так на ногах и помер, с ног спихнули его уже покойным. Живой к утру оставалась Настасья Э. Покончил с нею муж её, Фёдор, запинавший Настасью в горячке тыльной стороной ступни, но умер и сам от нанесённых ему увечий. Не погрешили межёвцы против заповеди. Исполнили её. И тишина воцарилась в деревне: не скрипели на петлях двери, не хрустел под ногами снег. И дым над трубами не вился.
И лишь на третьи сутки, приехав из Елисейска на вездеходе, появилась в Межевой милиция. Приехали, отыскали дом трагический, вошли, посветили фонариком и увидели сидящего, пригорюнившись, среди мёртвых односельчан и вдрызг расколоченной утвари своей Ивана О, вернувшегося с охоты. И тот день для Ивана О оказался таким: первый и последний раз в жизни прокатился он на вездеходе, но радости или страха от поездки не испытал. На допросы из камеры к следователю, и от следователя в камеру, водили его по цементному полу, чего он не выдержал долго и скоро во всём сознался. Елисейский городской суд без присяжных приговорил его к высшей мере наказания, а исполнение приговора назначил на Новогоднюю ночь, но, посчитавшись с последней волей обвинённого и удовлетворив его желание, перенёс срок на день Ивана Купалы. В июле, когда земля и реки освободились от снега и льда, а у Ивана О отрос на голове блеклый ёжик травы, обречённого посадили в фургон и отвезли к самому зыбкому и топкому в районе болоту. Кновойный солдат снял с него наручники, хлопнул дружески его по плечу и, улыбнувшись грустно, сказал: „Ну, что ж, беги, парень“. Размял Иван О занемевшие в дороге и ослабевшие в заточении ноги, подвигал пальцами-почками, поглядел на солнце, зажмурился и побежал. А с четырёх сторон чистого, мохового и клюквенного болота, с четырёх сосен, сидя замаскировавшись на лабазах, следили за ним четыре снайпера. „Раз, два, три…“ — в портативную рацию начал считать начальник конвоя и, не сбившись, досчитал до тридцати девяти, когда грянули синхронно выстрелы. Упал Иван О. „Топь похоронит, — сказал начальник конвоя, — трясина отпоёт… Такое, брат, дело… Пуговку-то застегни“. — „А трава?“ — спросил солдат, застёгиваясь по уставу. „Какая трава?“ — переспросил начальник. „А та, — сказал солдат, — что на башке-то у него“. — „Не понял… Ну — трава. И что?“ — сказал начальник. „А она в Книгу Красную занесена?“ — спросил солдат. „Солдат вопросов задавать не должен“, — сказал начальник. И фургон уехал.
А назавтра пришли любопытные и увидели: нет на болоте тела Ивана О. Одни решили: засосала зыбь, — другие: утащил медведь в чащобу, — третьи сказали: вознёсся, — а некоторые утверждали, что будто видели ночью огромную птицу, поднявшуюся будто бы с той болотины, и что была эта птица как будто бы не налегке: держала в когтях кого-то, обутого во что-то будто круглое.
Межёвцы извелись, но деревня пустовала недолго — поселились в ней люди, пришедшие пешком откуда-то с севера. Привёл их вроде вождь, которого никто никогда не видел, даже с яланцами все переговоры вождь ведёт через закрытую дверь. И для пущей уж предосторожности яланским парламентёрам завязывают глаза. Трудно сказать, чем это вызвано.
Кануло тридцать лет. Новые межёвцы уже облысели, пальцы ног их атрофировались, а ступни — расширились вдвое и стали напоминать собою такую геометрическую фигуру: эллипс. Между новыми межёвцами и яланцами возникшие было военные действия прекратились, и завязалась бойкая торговля, которая носит пока натуральный характер. Но об этом в следующей уж главе…»
Он закрыл журнал и сунул его обратно под кровать, после сказал:
«Ты спишь?»
Ответа нет. На улице капает звонко и дробно с крыши. Тёща не спит — бормочет что-то там, за стенкой.
«Какая чушь… какая дребеднь, — подумал он. — Зачем печатают такое? Ну и родственничек, ну и накрутил».
А потом…
А потом где-то близко собаки залаяли. Нет, по рыку понятно, не лайки, не зверовые псы. Охотницы за человеком — овчарки, преданные скотинки, исполнительные, и лают только тогда, когда уверены, что нашли, — пунктуальные. И уж совсем рядом. А у него рот полон брусники и клюквы — вместе не так кисло. Нет, они их не спустят, не подарят они собакам этого удовольствия: не любят ребята такую работу, бесит она их. А потом он, сержант, и под водой голос его узнаешь, сверху откуда-то, как с неба, произносит, запыхавшись: