никто не рубил. Здесь оно никому не мешало, ибо поле не пашется. Само себя засевает. С теми мыслями я и сошел в долину.

Город с ленцой тянул свой будень. Под «Венезией» играл на скрипке цыган в порванной суконной чугане[186]. Через дыры в крысане торчали лохмы. Седая щетина серебрилась на дубленых скулах, а глаза слезились. Тяжелые капли, как камни с горы, катились по щекам, собирались на кончиках усов. Я прислушался к тому, что он напевает: горечь слов переплеталась с траурной нотой:

Через поле унгварское[187] шло войско мадьярское. Против войска коник турский, сидит на нем воин русинский. В правой руке саблю держит, на землю та сабля кровь цедит. На ту кровушку ворон кричит, обо мне моя мамка плачет. Не плачь, мамка, не горюй, я не очень порубался — Лишь головушку начетверо и тело белое посечено. Иди, мамка, под елочку, выкопай мне там ямочку. Без облочка[188] да без двери, ибо мне уже ужин не нужен.

Цыганский смычок проникновенно рвал сердце. И хрипло тянулось душераздирающее пение. Я стоял и слушал, погрузившись в круговорот наплывших дум. И пусть кто-то скажет, что песни — это не веяние духа. Привычные слова и звуки ложатся в волшебный поток, несущий радость, страх и грусть, терзая сердце и перехватывая дыхание.

И слетает сие с лепавой[189] руки и прокуренного и пропитого горла уличного цундроша[190]!

«Тебе любится, как я играю?» — вернул меня в действительность гудак[191].

«Любится», — сказал я от души.

«Тогда плати», — виновато улыбнулся цыган.

Я сунул руку в жеб и вытянул заточенный крейцер, служивший не для платы, а чтобы при необходимости разрезать стебель или кору. Единственная денежка, которую я носил при себе. Цыган принял монету и беззубо оскалился во весь рот:

«Острая, как моя жада[192]».

Он держал скрипку за шейку, как бокал из тонкого хрупкого стекла, чтобы не прислонять к засаленному сукну.

«Доброй работы имеешь инструмент, — отметил я. — Клен, дикая черешня, а душка, похоже, из резонансной ели, пораженной молнией…»

«Ой, да ты, я вижу, понимаешь в этом», — обрадовался мне, как брату, цыган.

«В моем отрочестве на торжок Зеленяка сходились странствующие гудаки, вот я и наслушался их. Что-то перенял от той мудрации. Говорили, что как скрипач настроит душку, так она и отзовется».

«Да, брат, дело мастера боится. Да еще когда в руках тальянское творение. Ее оставил Мошку предыдущий хозяин, когда продавал корчму. Говорил, что в «Венезии» надо играть на струменте из тех краев. Заметь, завиток на головке — вырезанная морда льва. Тутки не только дерево играет, но и лак. Я ее деку и обечайки луком пуцую[193]. А волосы на смычке, которые из волоса монгольского коня, знаешь, чем протираю? Вовек не догадаешься. Муравейник видишь под шулой[194]? Я там набираю чуток кислоты и ею чищу волосяную ленту. А уж после того еловой смолой, — махнул черным, как галка, хлыстом. — Поэтому и блестит мой смычок, как ключ, что всегда вращается в замке. Поэтому и взывает когда соблазнительным шепотом, а когда и рыком долинного медведя…»

«Так ты и вправду хозяин своему инструменту, человече», — вырвалось у меня.

«Я хозяин своим рукам, — грустно сказал цыган. — А скрипка Мошку принадлежит. Я у него в наймах. Днем гуду на улице, а по вечерам в корчме».

«А почему играешь такую печальную?»

«Какую еще может играть такой бедолага, как я? Ты знаешь, что такое цыган без своего двора, без коня и без гуслей?»

Я знал. Это как мой дед Данила без лошадей и своей горы-утешения, или как нянь Гринь без реки и леса, иль как мамка Мелана-просвирница без «вощаного хлеба» и «лесной шерсти». Как я без… Без чего я себя не вижу? Стал перебирать мысленно то, без чего не мог бы обойтись, и не нашел такого. Все мое будто при мне, где бы я не был. Так, кажется, говорил мудрый слобожанин Грегорий, чье слово так уважал Божий челядин. Тот в древесном дупле жил, а наш Аввакум — в земляной норе.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату