словечком. За сутки лицо его посвежело, в глазах затеплилась жизнь. И голос не прерывается:
«Мафтей, я с хорошей вестью. Считай, что твой арестант свободен. Цимер не очень-то и противился, говорит, у бедняги и так душа еле в теле. А с ротмистром сам ишпан переговорил на охоте. Мы вчера вадасовали[179] на косуль над Грабивницей. Хорошо, что парня не успели отвезти в Пожонь, куда отправляют самых отъявленных разбойников. Дело выгорело, Мафтей. Если ты уверен в его невиновности, то и я присоединяюсь…»
«Большое спасибо, что положились на меня, господин», — поклонился я.
«Мафтей, я просто не верю. Граф Шенборн, ишпан наш, знает тебя… Когда я высказал твою челобитную, он спрашивает: «Это не тот ли сообразительный бай, который научил, как избавиться в комитате от мусора?» Сам я не помню, ибо в то время начинал службу в Веспреме. То ишпан на охотничьей учте у костра рассказал нам о тех турбациях[180]. И Мукачево, и Берегсас, и Сольва тонули тогда в мусоре. Нечистоты и помои, кости и всякий мусор выгребали просто на улицу, еще и не таились. Ямы, овраги и водоемы были запружены отбросами и дохлятиной. А вонь какая! Зря в пригородах отводили ямища для мусора. И где кто бы еще нанимал на такое тягло! Жандармы, кого застали, били палками. Но это не помогало, потому как начали скрываться, выбрасывали ночью. Одним словом, совершенно закоростился, завонялся Берег. И тогда, говорит ишпан, появился в управе человек из простых, то есть ты, Мафтей. И говорит строго: «Мне нет дела до вашего правления, однако на разгильдяйстве надо положить крест. От эпидемий люди мрут как мухи. Каждый второй ребенок обречен». Чиновники руками развели: «Да что мы можем сделать? Возле каждого двора не поставишь стражу». — «Стражу не надо. Брат брату сторож, говорит Писание. Выдайте указ, что вынос мусора за ворота наказывается пеней. Но взыскание выплатят тому, кто выдаст разгильдяя. Если же доброхот донесет, что у кого-то беспорядок во дворе и на земле, то пусть ему отрежут тот кусок земли, который занапастил нерадивый… Понимаю, что доносить друг на друга гадко, но жить в мерзости по колено не менее позорно.
«Хвастаться нечем, древнее развращение, — отмахнулся я. — После того происшествия люди меня ославили, как куры лазиво[181]. А сами снова в навозе до бороды. Им только дай послабление…»
«И не говори, Мафтей. Нет худшего, чем жить в бурную эпоху. Да нам свое делать… Боюсь тебя и спрашивать, как движется наше дело…»
«Что-то прядется».
«Пряди, Мафтей, пряди. Как у вас, русинов, говорят: хорошая пряха и на щепке напрядет».
«На ломте, господин. Так говорят. А у меня еще и горбушки нет, одни крошки».
«Уповаем на Бога. Мне, знаешь ли, как-то на сердце полегчало. Вчера мы честовали графа с именинами. А он в благодарность нам охоту организовал. На Грабовецком кряже, там такие светлые рощицы и полным-полно косуль. И вот стою я на страже, о своем думаю. Слышу отдаленные выстрелы: пух-пух… А в моей окрестности тихо, мирно, кукушка кукует. Когда гляну: из чащи вышла на просвет косулька и стала как вкопанная. И на меня смотрит. Глазами моей Эмешки. Еще и на лбу у нее такая же прилизанная рыженькая челочка. Меня, видать, разум покинул — где я и что я. Негаданно для себя прошептал ей: «Ты жива?» А косуля дважды кивнула головкой и шмыгнула в заросли… Вот что со мной приключилось вчера. Или, может, показалось… Ты, знаю, посмеешься надо мной».
«Нет, не посмеюсь, господин. Это и вправду утешительный знак».
«Почему же тогда ты такой грустный, Мафтей?»
Я промолчал. Разве мог ему ответить, что