«Свобода — это когда можешь выбирать?» — вполголоса спросил Алекса.
«Нет, это когда не надо выбирать. Потому что нас уже выбрали и дали нам имя».
Он слушал зачарованно, ослабленные поджилки дрожали. Стоял над обрывом уступа, который забрало весеннее наводнение. Ногами еще стоял нетвердо, но с новой твердостью во взгляде.
«Слушаю вас, а сам душой, как на краю обрыва».
«Знай край, но не падай», — мягко сказал я.
«Падать? Куда? Ниже, чем был, уже не упаду. Сорвался в гроб, да вот вылез. И падать уже не хочу, хочу подниматься. Быть другим, меняться хочу».
«Измениться к лучшему — всегда означает победу жизни над смертью. Война закончена лишь для мертвых».
«Я попробую», — сказал он тихо и просто, как перед дорогой.
«Попробуй, сынок.
Жизнь погрызла парня, но не съела. Это меня радовало. Он оживал. Рассвет приходит к тому, кто видел тьму. Так и есть.
«Вы обмолвились, что имели две школы, — сказал через минуту Алекса. — О книжной в монашеской пещере я слышал. А вторая?»
«Вторая? Она перед тобой», — развел я руками.
Парень растерянно смотрел на пустынную низину, на сопревшие огрызки столбов Гнилого моста на отмели. Густые, как щетки, спорыши затянули бывший Зеленяков торжок, о котором у людей уже и память угасла. Но не у меня. Что-что, а это в закромах моей памяти не истлело.
Была дедова гора, были мамины луга, были отцовские леса и воды, и был Зеленяков торжок, принадлежавший миру. Пуп Вселенной, недремлющий Вавилон под небесным шатром, бесконечное паломничество путников и проходимцев. Каждый, кто ехал, шел или плыл через Мукачево, имел обычай свернуть сюда. Кто по делу, кто для развлечения, кто за товаром, кто за новостью, кто за советом, а кто и просто за человеческой беседой, от которой и душе не так сиротливо. Прислоненная к распутью трех дорог и тихой речной заводи, сия извозчичья биржа кипела людом день и ночь. И я, пронырливый недоросль, начинал и заканчивал здесь свои дни. Дни тянулись, как век. И были столь же полны впечатлений.
Какого только люда не было в той толчее.
Приходили негоцианты и хуторяне, кочевые сапожники и ткачи, жестянщики, точильщики, крысоловы, кастраторы свиней, старьевщики, скупщики птицы и перьев, копытари, зубодеры и художники, поэты и глотатели шпаг, музыканты, медвежатники, гадалки, шатровые цыгане и знахари. Босые, сморщенные, бородатые. Шептали, закрыв глаза, а до рассвета исчезали, чтобы не потерять силу заговоров. Приходили лохматые пророки, нищие, бражники-мочиморды, курвали[329]-содомиты, бабники, флендры[330] и другие босяки. А то и откровенная бесовщина: алхимики, фокусники, шарлатаны со стеклянными кружками на глазах, стриженные под горшок святоши, паломники, сбившиеся с праведного пути, вестники конца света, всякого рода мошенники, обманщики и бандиты, доктора тайных наук, звездочеты, лекари, продавцы мазей и эликсиров, колдуны и прорицатели, собиратели чужих грехов…
Угрюмый босяк называл себя некроментом и говорил, что оживляет мертвецов. «А они, твои мертвецы, какие: студеные иль теплые?» — поинтересовался кто-то. «Ну… теплые». — «А чем же ты их разогреваешь?» И некромент хмуро замолчал.
А был один хапок[331], который брался вживить в сырые яйца зародыши. Химородил что-то за дерюгой, а потом возвращал пустые яйца и говорил, что надо ждать, когда первые петухи запоют, тогда скорлупа наполнится. Однако до первых петухов его на торжке уже не было.