его, и действительно через неделю деревья ожили, зазеленели. А ты говоришь…»
«Я молчу. Такое разве приснится», — изрек я.
«То явная явь. Просто ты близко не знал Ружику».
«Не знал, — серым голосом подтвердил я. — Какая же ее планида?»
«Да то длинный разговор, — цедил сквозь усы дым словоохотливый горец. — Соленый памятник, о котором ты слышал, поставил ей сам управляющий рудниками Кравс. С гонором шваб. Видать, потерял человек голову из-за девушки. Пропали они вдвоем в одну ночь — и вся недолга, ни слуху ни духу. Уплыло много времени, пока объявилась Ружена. Одна. Кравса на белом свете уже не было. Да она и без него сама себе барыня. Бричка ее возила по нашим ямам, закрытая, с занавесками на стекле. Сама в шелках, будто с иконостаса сошла. Миловидная, свежая, как в молоке искупанная. «Ружена- душка, это ты или твоя дочь?» — «Я, Гаврилка, какую видишь, такую и принимай». Разговорились, бегло о себе рассказала. Герр Кравс, муж ее, старшинствовал на шахтах во Франции и Бельгии, там уголь берут. Сколотил немалые деньги. Когда умер, она поселилась ближе к морю, в старинном и файнезном городе на воде. Пятьдесят мостов в нем, слышишь?.. Говорила, что там самый лучший шоколад варят и бриллианты обтачивают. Я верил, ибо и на ней камушки блестели. Пава, настоящая пани высокого рода. Рассказывала про диковину: железное тягло, которое бежит по железным подрешетинам и везет хижины с людьми. А из трубы курится дым. И что она на том ездит… Я в то, вестимо, не поверил, зная с детства, какая Ружена выдумщица… Спросил ее о детях. «Бог не дал. Может, потому, чтобы я матерью всем сиротам была…» Говорила, что Грюнвальдовым помогает в Мукачеве. Хвасталась, что вывела в люди племянника, служит офицером в Сиготе. Это на румынской стороне за Тисой. У него часто бывает в гостях. И вот выбралась на отчие берега. Навестила отцовскую усадьбу, ибо сердце домой зовет. Думает найти в горах привлекательную парцелу[325] и заложить себе по вкусу усадьбу. «Оно-то так, — говорю, — на своем подворье человек и вороне рад». Поговорили немножко, отвели душу, и каждый двинулся по своему пути, как положено. С тех пор я ее не видел… Извини, человече, что утомил тебя сказками. Знаю, долгие речи не всем по вкусу, но не удивляйся старику. День за днем в дороге, я изголодался по беседе. А соли дам тебе чистейшей, вываренной», — возница вытащил из бесагов белый круг, который даже заискрил на солнце.
Я взял его бережно, как в свое время серебряное блюдо, которое должен был поднести владычице дум своих, — и теперь получал горько-соленый ответный дар из недр разбуженного забвения.
Старик не спешил. Мне тоже не хотелось обрывать знакомство покупкой. С самого начала мое внимание привлекла скрутка овсяной соломы на оглобле телеги… Словно веночком украшена жердина.
«Что то, сват, за украшение такое соломенное?» — спросил я в шутку.
«Дурновес. Приманка такая. Волы уже старые, исхоженные, соль погубила им обоняние. А глаза еще видящие. Имеют пред собой лакомство — то веселее идут. Работа не кулич, человек и тот обманывает себя в трудах или куревом, или погарчиком горькой, или приятной беседой, как мы с тобой».
«Где бы ты ни был, путник, пусть тебе везет», — благословил его я.
«Дай Бог и тебе здоровья», — изрек чумак.
Мы распрощались почти как родственники. Я возвращался с полными руками и опустошенным сердцем. Плелся по берегам своей юности. Возвращался туда, откуда начинал. Ноги сами принесли меня к Грюнвальдовой пустоши. И снова явор на меже уколол мне глаз необычной приметой. И сколько я не пялился, так и не понял, что изменилось. С тем и поплелся в Зарику, пустив мысли на самотек.
По подъему подкрадывалось предвечерье. Солнце на блюде срезанного дедом Белебня, как скибочка дыни, лакомило живот-мир. Еще немного — и стечет на мою вотчину золотое вино заката.
Затесь двадцать вторая
Последний пук шерсти
И решили: чтобы спасти от унижения Содом, надобно найти в нем десять праведников.