ближайшее же время стать мощной армией, а не табором. У кого есть противное мнение, прошу высказаться…
Остановился Блюхер в доме у попа. Батюшка Никодим слывет красным, Ленину поет с амвона долголетие, белых проклинает бранными словами, а иногда бывает так, что и матюжком пустит, если увлечется.
— Может, гражданин министр, — предлагает он, — откушаете топленого молочка?
— Благодарю, я уж из котла перекусил.
— Жидок котел-то…
— Да уж не густ.
— Вот я как раз к тому и про молочко. Не брезгаете ли?
— Право слово, сыт.
— Не отвергай руку дающего.
— Да не оскудеет она, — улыбается Блюхер.
— О-о, Библию изволите цитировать?
— Читал.
— Вы по партейности кто? Не кадет ли?
— Коммунист.
— А как же такую для вас грешность допускаете, что про Библию и — не ругательно?
Бежит батюшка на половину к матушке. Лицо у него светится, пальцы играют, шепчет он ей на ухо:
— Маня, нацеди самогоночки! Такая, право, радость!
— А чего, Димочка?
— Чего, чего, — суетится отец Никодим, — ты не чегокай, а влаги поднацеди скорей, радость сейчас во мне птицей порхает и на сердце легко.
…А чуть позже в комнату Блюхера заходит Колька-анархист. Стоит он на пороге раскорякой — соблюдает флотский форс, хотя до моря еще идти и идти.
— Гражданин министр, — говорит Колька с дурной улыбочкой, — наш разведвзвод порешил подарить вам жеребчика, отбитого у белых. Крутой жеребчик, просто министерский. Вам его, может, кто объездит, будете потом довольны, а сейчас только взгляните.
Блюхер поднимается, идет вместе с Колькой на площадь. Там стоит красавец жеребец. Норовистый, копытом бьет, глаза кровавые, пена с морды к земле тянется. Партизаны его впятером держат, и то еле-еле. Блюхер берет поводья, заглядывает жеребцу в морду, тот храпит и скалит зубы.
— Неужто сами решитесь объехать? — спрашивает Колька-анархист, незаметно подмигивая партизанам: мол, черта с два! Министр, он на что способен? Он только речи способен двигать про дисциплину.
— Пускай, — негромко просит Блюхер и закидывает ногу в стремя.
Пускают партизаны жеребца. Эх, чуть раньше времени пустили! Понес! Стремя подвернулось, нога соскользнула, вторую ногу не успел забросить Василий Константинович, только за гриву уцепился; он висит вдоль жеребца, а тот носится по площади кругами, и нет сил его остановить, и нет никакой возможности себя самого в седло взбросить.
А земля рядом — серая, красная, желтая, белая.
Кровь в висках стучит.
Отпустить пальцы с гривы — сомнет об землю, расплющит, раскровенит, костей не соберешь. Ах, глупо-то как все вышло! Нет! Врешь, сволочь! А ну, помаленьку ногу вверх. Еще. Еще малость! Самую малость бы еще! Нет. Мысок подвернут, стремя зажато, жеребец несется — что твой цирк!
И тишина вокруг.
Не слышно Блюхеру, как партизаны кричат, винтари вскидывают, а стрелять боятся. Зацепишь ненароком человека, или поваленный конь насмерть задавит.
Голова кружится каруселью, а земля теперь черная, и нет на ней зелени.
Из последних сил, отчаянно рвет Блюхер повод. На мгновение жеребец останавливается. А больше и не надо! Василий Константинович рывком взбрасывает свое тело в седло. Вокруг сейчас все как бы электрическое: жутко-синее, несется кругами, и в висках стук.
Блюхер натягивает повод еще круче. Дает шенкеля, жеребец — в свечу, ноги передние взбросил, замер так, а потом копытами об землю грох! А Блюхер в седле, влитой, и ну еще раз шенкеля. И снова жеребец в свечу и снова об землю грох! Так раз десять его Блюхер забирал.
И стих жеребец. Идет послушно. В мыле весь.
Блюхер спрыгивает с коня. Бросает повод Кольке-анархисту.
— Хорош конь, — только и говорит Василий Константинович.
Идет к дому не торопясь, шаги вколачивает в землю, как гвозди.
Кто-то из партизан смотрит на ошалевшего Кольку, присвистывает и уважительно тянет:
— Да-а-а… Министр — чего там…
А поодаль, в сторонке, стоит маленький незаметный человечек в измятой гимнастерке. Он докуривает цигарку, бросает ее под ноги, долго вкручивает каблуком в зелень, а потом манит к себе Кольку-анархиста. Тот подходит.
— Ничего, — говорит человек. — Как говорится, лиха беда начало. Не отчаивайся милый. Народ за собой поведешь, Коль. Реванш твой будет.
…А по дороге лесной, пустынной несется старенький «форд» министра Блюхера. Желто-белая пыль клубится следом, висит над дорогой дымным облаком, пронизанная тугими балками солнечных лучей.
Блюхер — побелевший, осунувшийся — дышит тяжело, с хрипом. Шофер поглядывает на него с опаской, жмет на педаль акселератора. Солнце, ударяясь в ветровое стекло, выстреливает острыми синими бликами. Над ковыльной безбрежной степью висят жаворонки, и все окрест полно спокойствия и мира.
— Стой, — шепчет Блюхер.
Шофер тормозит. Блюхер просит:
— В портфеле бинт…
И вылезает из машины — чуть не вываливается. Он стоит на дороге в пыли и раскачивается, будто пьян. Шофер расстегивает на Блюхере френч и осторожно стаскивает сначала правый рукав, после левый. Грудь Блюхера перевязана крест-накрест бинтами. Они все насквозь искровавлены: черная, запекшаяся уже кровь чередуется с яркими пятнами. Во время империалистической Блюхер был четыре раза ранен, из них два — смертельно, в морге среди мертвяков валялся, волосами ко льду прирос. С тех пор он всегда под френчем туго перебинтован, вроде как в корсете. Единственный в мире военный министр, уволенный с «Георгиями» из рядов действующей армии по причине полной инвалидности — «к службе не годен».
Шофер достает из портфеля чистые бинты — менять повязку.
— Туже, — просит Блюхер.
Шофер стягивает его грудь что есть силы, опасливо поглядывая в серое лицо министра — глаза по-прежнему закрыты, на лбу холодная испарина.
— Еще туже.
И чем туже шофер забинтовывает Блюхера, тем тверже он стоит на ногах, постепенно выпрямляется, расправляет плечи, откидывает голову назад, выдыхает воздух и говорит:
— Теперь хорошо.
Френч он надевает сам, застегивается на все пуговицы, трет бритую голову сильными своими пальцами, садится рядом с шофером и просит — по- мальчишески:
— Жмем.
Тридцатилетний главком и военмин сидит возле шофера прямо, недвижимо, словно парад принимает, только желваками поигрывает, когда машину трясет на ухабах.
— Василий Константинович, — говорит шофер, — а вот людишки болтают, что врачи научились железные ребра вставлять…
— Это ты обо мне беспокоишься?
— Болезненно на вас смотреть, когда бинтуешь…
— А ты жмурься, — советует Блюхер, — и не болтай про это никому.
— Так раны-то у вас боевые, героичные раны…
— Героично — это когда силен и без ран. Все остальное — жалко.
Несется «форд»; желто-белая пыль клубится следом, висит над дорогой тяжелым облаком, и солнце в нем кажется дрожащим, расплывчатым и дымным.
РАЗВЕДУПРАВЛЕНИЕ
Блюхер сидит возле шифровальщика. Тот читает ему:
— После того как атаман Семенов сбежал с теплохода и начал подготовку к борьбе за власть против Меркуловых, японское правительство может пойти на переговоры с ДВР хотя бы для того, чтобы утихомирить склоку среди своих белых союзников. Генерал Оой ясно дал понять, что, если ДВР проявит инициативу, японправительство отнесется к ней с пониманием, в то же время на словах лишний раз провозгласит свою преданность союзническому долгу и Меркулову. Видимо, в ближайшее время японпредставители будут зондировать этот вопрос в Чите. 974».
— Ясно, — говорит Блюхер, — через кого шла шифровка от 974-го?
— Через Постышева.
— Сделайте, пожалуйста, три копии: в Сиббюро ЦК, в Дальбюро и для передачи в Москву — Дзержинскому. И мою приписку дайте: я — за переговоры.