прогулочную коляску через грязь в дальнем конце парка. Ее зонтик никак ей не дается. Ветер знай себе дергает большой купол из красного нейлона из стороны в сторону. Она же – стареющий матадор: отваги меньше, чем надрыва. По лицу мальчика жгуче хлещут капли дождя (уж по моему-то, они точно бьют), и его жалобы уносятся через поле, чистые, как звон ключей на стекле. Почему они еще не дома? Извинение ее невнятно, но это извинение, и, чтобы донести его, она склоняется – позвоночник ее вдруг изгибается вдовьим горбом. И в то же время зонтик рвется вверх, будто росток из земли. Маков цвет поля брани, вскормленный ранами. Судя по моим наблюдениям, многое в материнстве связано с искривлением.
На четвертый день меня там нет. Предлагаю свой первоначальный отчет, который не завершен.
Когда снова вижу их, кое-что изменилось. У мамаши новая прическа – немалых денег стоит. Мальчик (дольше обычного остававшийся с сиделкой, бабушкой или у подруги) все еще злится. Спина у нее не без кокетства проложена накладками. Шея открыта. Кто-то убедил ее пойти на это, видимо, ссылаясь на легкость. Мальчик требует времени. Разумеется, она частично должна отрешиться от себя, чтобы высвободить такое время: материнство это еще и ограничение. Как часто она моется? Какой бы ни была частота, она более викторианская, нежели прежнее ее обыкновение. Дома? карапузиков навсегда сохраняют тлетворный налет от спрятанной пищи и кислых женских запахов.
Месяц позади. Мое дерево уже не так приветливо, каким было поначалу, но я свою вахту еще не отстояла. Мы – часовые, это дерево и я. Ничто не должно нарушаться из плана Господа для каждой вещи. Иногда это означает, что нас просят услужить друг другу. Обиходить, подрезать. Я взбираюсь на его ветви, чтобы наблюдать. Клен. Красное его свечение – это почки. Весенняя кровь распирает их, ревниво сковывающих ее в бесполезном удержании от бурного излияния.
Когда они наконец возвращаются на площадку для игр, мальчик испытывает боль. Он этого не говорит, зато заметно прихрамывает. Его левая нога менее устойчиво соединяется с гимнастическим бревном, нежели правая. Мамаша держит его за руку, не обращая внимания на эту новую асимметрию. Походка мальчика – это его первый экзамен для нее, и она его проваливает.
Она явно гордится собой за внимание к мелочам: об этом говорит ее неестественно выгнутая бровь. Мальчик пятку отбил, но то мог бы быть и рак кости. После первоначальной лихорадки так может выглядеть и полиомиелит – у иных мальчиков. В иные времена, в иных странах.
Рассеянность расписана повсюду. Голубое небо все в каракулях самолетных следов, червяки ощупывают бутылочные пробки и окурки возле выбившихся наружу корней у моих ног, упрятанных в ботинки. Мою книгу, днями напролет мокшую насквозь, невозможно читать: на каждой странице отпечаталась следующая, все они покоробились, слиплись, рвутся, когда переворачиваешь. Из сумочки мамаши доносится жужжание. Она смотрит туда, улыбается и снимает мальчика на землю. Ее уже нет рядом с ним. Она где-то еще.
На следующей неделе она высвобождает мальчика от своего присмотра. Он и расстроен, и свободен. Любопытствующий, скованный, он подбирается ближе. У него легкие веснушки, то, чего я прежде не замечала. Применяла ли она защитный крем от них? Сейчас март, но мальчик поистине светлый, да и атмосфера нынче не та, что была. Пытаюсь в клубящемся за ним дыхании различить кокосовый орех или какао, но не получается. Заменители смешиваются в единый химический туман.
– Гибб, не приставай к милой барышне.
Мать увидела, что он смотрит на меня. И приписала мне пол. Спешит к нам, чтобы увести его от опасности, хотя сама же пытается обрисовать меня существом безвредным.
Мальчик смотрит в упор. В первый раз позволяет он себе подобную прямоту. Они способны сохранять некоторое ощущение того, кто мы такие, в особенности те, к кому мы приставлены.
– Дай мне это.
То есть испорченную книгу. Выговорил он очень четко, чувствую в себе желание вознаградить его за отсутствие страха. Протягиваю книгу, но не очень далеко. Мать уже близко, она видит мое лицо и понимает, что оно, на деле, совсем не милое.
Она берет его за руку, протянутую ко мне. Мальчик все еще в движении, кренится маленьким тельцем к книге: положение неустойчивое. Мать берет его на буксир. Тот издает неприятный, но впечатляющий звук. Она тут же уводит его. Устыдившись своей способности даже так мелко вредить, она, непрестанно воркуя, вздергивает его вверх и тащит прочь, не обращая больше внимания на меня. Разве что спиной.
Меня всегда интересовали различия и перемены в матерях: насколько отличаются они по дисциплине, обучению, устремлениям. В одинаковостях же их мистики еще больше: сила прочности на разрыв обнимающих рук, выносливость, необходимая, чтобы перебрасывать боль ребенка с бедра на бедро, год за годом – и любить это.
Скукота.
Я больше этого тела не ношу.
У нее роды. Мальчик там, в коридоре, с ее мамашей (его бабушкой). Здесь нет отцов. Ни ее, ни его, ни его сестры (вскоре). Одни медсестры. Даже врач, и та женщина. В последний раз, когда я видела мальчика, он был зверьком: все маленькие мальчики зверьки. Нынче он вор. Вытащил доллар и три четвертака из бабушкиного кошелька. Стоит у торгового автомата.
Мой голос долетает сзади:
– Чем травишься?