И к завтраку не прикоснулась.
А он, придя на следующий день, огорчился.
Кейрен стал чужим. Белый костюм. Запонки с черными камнями, дорогие, папаша Шутгар рад был бы подобному товару… и булавку для галстука оценил бы… и часы новенькие, с гравировкой на крышке…
– Таннис, послушай меня, пожалуйста.
Слушает. В камере все равно больше нечем заняться.
И сбежать от него не выйдет.
Здесь кое-как получается развернуться, но он все равно всегда рядом. Касается ладоней, словно невзначай, и хмурится, когда Таннис руку отдергивает, прячет за спину.
– Ты ценный свидетель…
…и да, был допрос.
Вопрос за вопросом, пока не пересохло в горле, а Кейрен заставил выпить остывшего чаю и продолжил. Его интересовало все.
Грент и монограмма. Патрик с его семьей… Томас… и прочие, пусть бы Таннис не знала людей, но полицейский художник спешил рисовать портреты. Он поглядывал на Таннис с интересом, и это отчего-то злило Кейрена. Он становился грубым, а в голосе прорезались рычащие ноты.
А когда художник ушел, допрос продолжился.
Старый дом.
И встречи. Мелочи, вроде цвета ботинок Грента или куртки его. Она не помнит, какие на ней были пуговицы и имелась ли на них надпись. Про носовые платки тоже ничего сказать не может. Кейрен упорно, не щадя ни себя, ни ее, вытягивал мельчайшие детали.
Выворачивал наизнанку.
И когда, в тот первый день, ушел, Таннис без сил забралась под одеяла, она не спала, лежала с открытыми глазами в темноте.
Нет, Кейрен оставил лампу и высокую бутыль с маслом, и ужин, заботливо прикрытый той же льняной салфеткой… и книги принес, сказав:
– Чтобы не скучала.
Но у Таннис не осталось сил, и все прошлое, казалось бы, пережитое, вдруг вернулось. Вспомнилась мамаша с ее недовольством, ведь права была… куда Таннис полезла? К лучшей жизни? А бывает ли она, эта лучшая жизнь, чтобы не в мечтаниях, но наяву?
Она не спала, пребывая в некой странной полудреме, в которой явно слышался мамашин скрипучий голос. И судорожный кашель отца, и Войтехов смех. Стоит открыть глаза, повернуться, протянуть руку, скользнув пальцами по холодной коже его куртки.
Не открывала, но поворачивалась, протягивала, ловила пустоту и прятала озябшую дрожащую ладонь под одеяла. Ворочалась.
Вставала.
Ложилась. И вновь вставала, ходила по камере, разговаривала сама с собой, пусть бы и горло драло так, что ясно становилось – еще немного, и разболится. А завтра ведь снова Кейрен и вопросы его… и придется отвечать, делать вид, что… плевать.
Она все-таки легла и даже уснула, сама не зная, как долго, а поднялась, когда в дверь постучали, и в окошке, решеткой забранном, возникло сонное лицо надзирателя.
– Воды принести? – поинтересовался он, и по голосу Таннис поняла, что лучше бы ей отказаться, но врожденное упрямство подтолкнуло ответить:
– Принеси.
Как ни странно, вода была теплой, а помимо ее и таза, почти нового, разве что слегка сбоку примятого, ей и мыло подали, и зубную щетку, и порошок зубной, и отнюдь не из толченого мела. Полдюжины склянок с кремами…
…и духи в темном узком флаконе.
А вечером притащили массивную жаровню, которая нагревалась без углей.
О да, Кейрен заботился о своей свидетельнице.
Вот только забота эта…
– Почему ты ничего не ешь? – Сегодня он не спешил раскладывать свои бумажки, и оживший самописец бессильно водил лапами по чистому листу. – Таннис, это глупо.
Как уж есть.
Не нужны ей подачки.
– Да, я могу тебя вывести. Снять номер в гостинице. Или сразу квартиру. Я могу поселить тебя в своей…
– Спасибо большое, обойдусь как-нибудь.
– Ты злишься. – Он водил пальцем по кромке лацкана. – И у тебя есть на это все причины, но, Таннис, подумай сама, как долго ты проживешь вне этой камеры? Да, к тебе приставят охрану…
Кейрен отвернулся и, сняв с корзинки салфетку, положил на стол. Вытащил бутылку темного стекла. И фарфоровую пару, ту самую, которая осталась от