– Что с Войтехом?
– Повесят. – Мамаша подобрала губы и отвернулась. А потом тише добавила: – Утром должны были. Одевайся!
Она отвесила оплеуху, которая странным образом вернула Таннис в сознание.
Должны были.
Утром.
Таннис натянула рубашку. Закатала рукава. Она была собой и кем-то другим. И этот другой заставлял Таннис двигаться. Дышать.
Это он сел за стол, проведя ладонью по липкой его поверхности. Он подмечал пятна, что оставались после отцовского пойла или жира, который выплескивался со сковородки… черный отпечаток ее днища… и вот еще царапины – это сама Таннис ножом пыталась вывести свое имя.
Этот другой подтянул к себе газетный лист, который был мало чище стола. И он же взялся за вилку с тремя зубцами, четвертый был обломан. Этот другой заставлял сосредоточиться на вещах неважных, иначе сама Таннис разревется.
Или сделает глупость.
– Не думай даже. – Матушка была согласна с тем, другим. Она же поставила перед Таннис сковородку с холодной кашей, приправленной кусочками сала. – Ешь. И забудь.
Тот, другой, заставил ковыряться в каше. Он рукой Таннис цеплял куски и отправлял в рот, двигал челюстями, пережевывая резиновое безвкусное сало. Он глотал. И он же, когда желудок раздулся, отяжелел, вилку отложил.
– Пей. – Мамаша сунула кружку с чаем, приправленным отцовским пойлом. – Пей и иди спать. Завтра станет легче.
И Таннис охотно поверила этому обещанию.
Завтра.
Сегодня она выпьет горький чай, который как лекарство, ляжет в постель, позволив укрыть себя старым одеялом. Ноги подтянет к груди, закроет глаза. Сон придет не сразу, и Таннис будет разглядывать стену перед своим носом… она станет считать вслух до ста и дальше, с каждым счетом проживая одну секунду, которая идет без Войтеха.
И уговаривать себя, что завтра станет легче.
Не стало. Она проснулась в слезах и закусила руку, уговаривая себя успокоиться. Мамаша на эти слезы разозлится. Ей Войтех никогда не нравился, и, наверное, она рада, что его не стало.
Смешное слово.
Вот был. А вот раз, и не стало…
Повесили. И теперь Таннис придется жить без него. А она не умела одна. Не хотела.
Наверное, мамаша чуяла, что с Таннис неладно, и от себя не отпускала. Заставляла вставать. Есть. Давала какую-то мелкую, бессмысленную работу, которую никогда прежде-то не делали. Говорила, зудела, не умолкая. А отец возвращался с работы трезвым и, взяв Таннис за руку, шел гулять.
Просто так.
И это тоже было странно.
Она помнила, что очнулась лишь поздней осенью, и это пробуждение было внезапным. Таннис вдруг осознала себя стоящей в переулке. Отец держал ее за руку и рассказывал что-то нарочито бодрым тоном. Таннис слушала хриплый надсаженный голос его, вдыхала запах табака и кисловатого эля – отец по пути завернул-таки в паб, принял для души. Она вдруг остро ощутила и холод, и сырость, что ботинки промокли, и куртка тоже, а по лицу ползут капли дождя.
– Какое сегодня? – спросила она, и отец замер. Он до самого дома не произнес ни слова, а вечером напился, мамаша сказала, что на радостях.
О Войтехе больше не заговаривали. А Таннис не спрашивала. Только весной вернулась в убежище, навела порядок, так, на всякий случай. И возвращалась часто, словно чуяла, что пригодится местечко.
Она убрала за спину руку, боль в которой не прошла, но стала вполне терпимой.
– Рассказать…
Кейрен ждал.
Странный он. Чужой, но… родной как будто. Таннис фыркнула, отгоняя нелепую мысль, и отвернулась. Так оно легче. Котелок, с которого уже потянуло горелым, она сняла. В шкафу отыскались и жестяные миски, Таннис брала наугад, но вышло, что из шести вытянула свою и Войтехову.
Случайность.
И придавать ей значения не стоит.
Каша склеилась одним комом, какого-то тошнотворного зеленоватого цвета. Она была безвкусна и липла к зубам. Но Таннис упрямо жевала, запивая отстоявшейся водой. Кейрен свою порцию осматривал, кривился, подносил к носу и вдыхал запах, не самый, надо сказать, приятный.
– А можно мне то, что было вчера? – Он все-таки отставил миску и, присев у решетки, протянул к жаровне руки. – И тебе рекомендовал бы это… не есть.