– Дай сюда.
Она трясла рукой, упрямо поджав губы.
– Сюда дай.
Кейрен нащупал флягу, в которой уже был не ром – вода. И когда Таннис все же решилась сунуть руку меж прутьев, крепко сжал запястье. Отвернув крышку зубами, плеснул водой на белый рубец ожога.
– Терпи.
Терпела. Смотрела исподлобья, дышала мелко, часто, и по виску ползла капля пота, которую хотелось смахнуть. И вообще желания были странными.
Обнять ее.
И зарыться носом в волосы, стоять, вдыхая терпкий пряный аромат, от которого голова идет кругом. Не отпускать. Утешить. И Кейрен, наклонившись, легонько подул на ладонь.
– Зачем?
– Просто так.
Мама дула на его ссадины, и боль отступала.
А ладони у Таннис узкие, с кожей жесткой, с трещинами и бляшками застарелых мозолей. Вот старый шрам между пальцами, белая нить, которую тянет смахнуть. И Кейрен, не устояв перед искушением, касается шрама губами. От рук пахнет дымом и паленой кашей.
– Прекрати.
Вид у нее растерянный. И одновременно с этим несчастный.
– Пожалуйста.
Позже, когда изучит эту руку. Длинные сильные пальцы, ногти ребристые, криво обрезаны, а то и вовсе не обрезаны. Еще один шрам… и не один.
– Откуда?
Таннис больше не пытается руку забрать.
– Да… не помню уже.
Она краснеет, и краска заливает шею, вспыхивают щеки, уши становятся вовсе пунцовыми. А ресницы дрожат, словно Таннис изо всех сил сдерживает слезы.
– Все хорошо?
У нее получается выдержать взгляд.
– Дерьмово все, – отвечает Таннис. – Ты себе не представляешь, до чего все дерьмово.
– Не представляю. – Кейрен выпустил руку. – Расскажи.
Ночь прошла, а легче не стало.
Муторно.
Как в тот день, когда Войтеха повесили… обычный ведь день. Весенний. Солнечный даже. Таннис, выбравшись из убежища у старой колокольни, щурилась и терла слезящиеся глаза. Домой кралась и, лишь оказавшись в безопасной тишине подъезда, выдохнула с облегчением. По лестнице бежала. И дверь толкнула, а та отворилась беззвучно…
…мамаша встретила пощечиной. А потом, не сказав ни слова, за ремень взялась. Била по рукам, по плечам, по ребрам, на которых вспухали красные следы. Молча била. Остервенело. И Таннис, сжавшись в комок, прикрыв голову руками, терпела. А потом мамаша отбросила ремень и, обняв, разрыдалась. Она цеплялась за Таннис, трогала щеки, шею, растрепанные грязные волосы, плечи…
– Дурочка, – шептала, – дурочка моя… в кого ты пошла такая только?
И от этих ее причитаний стало по-настоящему страшно.
Неужели приходили?
– Где ты была? – Мамаша дернула за волосы, но не сильно, ее ярость уже догорела, сменившись жалостью. – Бестолковая…
Какая есть.
– Успокойся. – Мамаша поднялась и заставила Таннис встать. – Никто тебя не ищет. Молчит твой…
Это было если не чудом, то почти.
Мамаша же спустилась за водой и, поставив Таннис в старый медный таз, сама поливала ее, натирала едким вонючим мылом, терла щеткой, пока кожу до крови не разодрала…
– Ну скажи хоть что-нибудь?
Вода была ледяной, и у Таннис зубы сводило от холода. Она вытиралась старой простыней долго, оттягивая тот момент, когда чистая кожа вынуждена будет соприкоснуться с не очень чистой одеждой. А мамаша кинула отцовскую рубашку, тогда еще большую, до колен достававшую.