детей и принеся много пользы музейному делу своей страны – об этом сообщалось в траурной листовке, разосланной всем хорошим знакомым, родным и близким усопшей.
Одна такая листовка попала в мещерскую деревню Курясево, к сельскому учителю Василию Петровичу Неквасову, который когда-то давно отвечал на письмо Анны-Марии Гундерт относительно захоронений немецких военнопленных бывшего лагеря за номером полевой почты 17405… Неквасов кратко отписал по поручению председателя сельсовета, что, как местный историк, изучавший архивные материалы и собиравший устную информацию от жителей, знает о существовавшем в послевоенные годы лагере военнопленных, но ничего не может сообщить о месте захоронения умерших. По некоторым предположениям, писал учитель, место это попало в зону лесного пожара, случившегося в сорок седьмом году, и стало неопознаваемым в силу того, что берёзовые кресты, наверное, сгорели, а могильные насыпи постепенно заросли травою и кустарником.
Василий Петрович Неквасов был одним из сыновей бывшего председателя колхоза 'Новый путь', тот самый, который первым приезжал из армии в отпуск, чтобы поискать в лесу запропавшую сестру (девушку- фельдшерицу в косо надетом тёмно-синем берете). Василий Петрович во время летнего отпуска съездил на велосипеде в дальнюю лесную глушь, где когда-то был расположен лагерь для немецких военнопленных. Это находилось километрах в семи от ближайшей деревни Ушор, на песчаных буграх между могучими болотами, там рос теперь густой, тонкоствольный сосняк, весь заваленный жердевым буреломом. Неквасов прислонил велосипед к дереву и, чтобы не потерять из виду стоянку, сделал топориком белый затёс на стволе сосенки и надломил ещё ветку берёзы рядом, на чахлом обомшелом деревце с покорно склоненной вершиной. Совершив эти необходимые заметки, учитель пошёл в глубину сосняка, внимательно разглядывая землю под ногами.
За сорок лет до этого шла по тому же месту, чуть наискось того направления, которого держался Василий Петрович, небольшая партия немецких военнопленных. Это были остатки контингента специального лесопромышленного лагеря, полевая почта 17405, которые сохранились за прошедшую зиму и весну, – три десятка истощённых немцев от тех двухсот пятидесяти, пригнанных в лес год назад. И теперь охраны стало больше, чем военнопленных, и надо было, очевидно, закрывать лагерь, однако этому мешало то обстоятельство, что всё ещё живыми оставались тридцать человек пленных, а необходимо было, чтобы они все умерли.
Василий Петрович искал на земле каких-нибудь заметных следов от лесного лагеря, который сгорел вместе со всеми своими заключёнными, охранниками и вольнонаёмными лесорубами, со всеми бумагами и тоскливым казённым имуществом, с костями людей и лагерных животных – конвойных собак, лошадей, крыс и полудиких кошек, исчез в пламени, сопровождаемый оглушительным треском и гулом, с которым сгорело бледное отчаяние последних оставшихся пленных, коим в очень скором времени всё равно надлежало бы погибнуть – в долгой, вялой прохладе голода, при отсутствии всякой пищи, как умерли за зиму и весну остальные две сотни человек, похороненные метрах в семидесяти справа от полянки, через которую проходил теперь учитель Неквасов. Он нашёл бы в земле большое количество полуистлевших костей, кое- какое недогнившее тряпьё и даже не превратившуюся полностью в землю чёрную, смрадную органику, в которой ещё сохранилось неисчислимое количество атомов от людей, представлявшихся непритязательному сельскому историку сборищем мрачных арестантов, покорно несущих на сгорбленных спинах груз своих военных преступлений. Василий Петрович держал в сосуде своего разума, полученного им в
Купец Липонтий Сапунов ворочал тяжёлые бочонки с остатками засохшей, окаменевшей замазки; в тёмном лабазе и так было мало места: колёсное железо, печные дверки и вьюшки, привезённые из Гуся, лежали навалом, громоздкими кучами, через которые надо было перелазить на четвереньках, обдирая колени; деревянные части для хомутов, кованые оси, пуды верёвок, колодезные цепи – вся эта неразбериха, большая и железная, многотрудная и лязгающая, была в тягость Липонтию. Но он покорялся неизменному ходу житейских соображений: сухую замазку надобно отбивать с помощью зубила, и как бы при этом не повредить бочкам.
В том, что пленные немцы умерли все до одного, виноват прежде всего послевоенный голод сорок седьмого года, тогда и всем нашим по стране приходилось нелегко; в ходе истории нельзя обойтись без жертв, так думал Неквасов Василий Петрович. Неквасовский предок, сельский учитель из тех русских людей восьмидесятых годов девятнадцатого столетия, которые хотели просвещать народ и шли работать в деревни, полагал: прав был Герцен, сельская община – это и есть социалистическое будущее России, – звали
Сгоревший в этом лесу дальний потомок лабазника Сапунова, сержант конвойной команды Обрезов, удобный себе социализм представлял весьма ясно: в виде продовольственно-фуражного склада, откуда можно получать всё для жизни, предъявив только накладную, требование или какую-нибудь другую бумагу с печатями и подписями начальства. Казимир Степанович однажды где-то высказал мысль, что российское общинное землепользование при условиях, исключающих появление латифундий, и есть прообраз истинного социализма на земле. Купец Липонтий Сапунов в это время катал по лабазу бочки с засохшею замазкой.
Его внучатый племянник, сержант войск охраны Обрезов, однажды сделал поразительное открытие в самом себе: он вдруг отчётливо и неспешно подумал: 'Чего-то сегодня убить хочется'. И с этого дня, когда он вполне осознал это подымавшееся время от времени в нём неодолимое желание, сержант стал уничтожать пленных немцев, сначала поодиночке, стреляя в конвоях на рубке леса, а затем и другими способами, которые постепенно и привели к полному уничтожению всех немецких военнопленных в лагере. Теперь на месте этого лагеря росли чахлые сосенки, в большой тесноте, земля была устлана жёлтыми иглинами палой хвои, и по ней пробирался, осторожно переставляя длинные ноги, оглядываясь вокруг себя, что-то приговаривая себе под нос, сельский учитель, любознательный историк периода великого застоя.
Василий Петрович Неквасов шёл по лесу, то и дело оборачиваясь назад, стараясь не потерять из виду белый затёс на сосне, единственный ориентир во времена чудовищной лжи, к которому можно было привязаться, – перешагивал через навал палых сосновых жердин, нигде не находил никаких трагических следов от бывшего когда-то здесь лагеря, и ему невесело подумалось: уничтожить двести пятьдесят человек – это такой пустяк. И внимательно продолжал осматривать безответную землю, устланную хвоей чахлых сосенок, стоявших вокруг в таком же безрадостном молчании, как последние тридцать узников спецлагеря, подошедшие к шлагбауму, толпились перед воротами жилой зоны.
На том месте, где Василий Петрович споткнулся о торчащий из земли обугленный сучок, стоял пожилой костлявый немец Шульман, он был на должности повара для пленных, но так как давно уже никаких продуктов ему не выдавалось, он уже ничего не готовил, а вместе с другими выходил на лесные работы. Высушенные долгим и жестоким голодом до самых костей скелета и черепа, пленные немцы лесного спецлагеря выглядели совершенно так же, как и узники тех концлагерей в Германии, Польше и в Финляндии, где побывал Степан Тураев… Он в сорок седьмом году начал строить избу на Колином Доме, и с билетом на строительный лес приехал в спецлагерь – и на миг словно опять вернулся в ад, где когда-то провёл он целых два года. Особенно похожим это было на его последний, финский лагерь – тоже в лесу и тоже высоко огороженный колючей проволокой, протянутой прямо между деревами, с такою же чёрной зловонной грязью в тесном дворе между бараками. Подошедшие к воротам зоны пленные немцы так же горбились и кутались в тряпьё, по голодной немощи своей замерзая даже на тёплом воздухе молодого лета. И неподвижный, глубоко ушедший в дистрофическое равнодушие взгляд костлявого узника знаком был Степану Николаевичу по тем не уходящим из его памяти глазам, которые давным-давно уже закрылись и умерли – в польском лагере, в финском, в немецком…
Шульман же смотрел на бородатого русского человека, сидевшего на передке длинного, без кузова, тележного возка, и думал свою неотвязную думу – и мысль его была почти дословно такая же, как и у проходящего сквозь него, через сорок лет, деревенского учителя Неквасова: если ты виноват, то надо отвечать, и ничего тут не поделаешь. Но русский учитель думал так, желая подавить в себе чувство жалости к тем, что погибли здесь голодной смертью сорок лет назад, а немецкий пленный, солдат Шульман, думал о подлинной вине, требующей искупления, и вот оно теперь наступило, время искупления. Шульману