оставаться его сожительнице, которую он приобрёл во Франции и привёз домой, чтобы она пела ему русские песни. И жизнь свою она считала ужасной и пустою, страшась предстать перед Господом после смерти в столь опустошённом виде: разорив и тщеславно промотав талант, дарованный свыше. Но она не знала, что пластинки с её голосом, записанные ещё во Франции, когда богатый покровитель не жалел на неё денег, – пластинки будут размножены на её далёкой родине, что услышат её вновь многие любители романтического вокала уходящей России и что её пение, стихнувшее вместе с временем жизни, сможет воскресить одну погибшую душу.
Но я не понимаю, в чём смысл воскресения, зачем нужно воскресать, если ты уже умер, – разве за чертою смерти и впрямь ничего нет? Ведь я продолжусь и
Я никогда не воскресал, потому что не умирал, я не умирал, а только менял дома, в которых жил, разнообразил свои повадки, менял походку, забавлялся сложной начинкою наций и рас, правой рукою покорял левую, императорствовал, диктаторствовал, размешивал эпохи, подливал в котёл истории смуты и революции – делал всё то, чего никогда больше не будет. Вручал шагающей по снегу вороне, важной и деловитой, верховную миссию объединения всех разумных существ на планете, под эгидою послеобеденного сна. Давал имена и названия всему, что является мною самим и потому не может никак называться. Придумал добро и зло и долго этим забавлялся, провозглашая славу первому и проклиная второе, пока однажды дело не дошло до того, что я сам перестал различать предназначение каждого из этих начал. Я открыл способ высвобождения огня сатаны из материи, а затем нашёл ещё более простой и лёгкий путь истребления себя в человеческом материале. Новый путь развития материи, явленный человеческой любовью, будет отвергнут, видимо, волею Вселенной, потому что любовь полностью зависит от такого ненадёжного космического препарата, как род человеческий на Земле. Испытав всё то, что испытал Пётр, тонущий в море, я не стану больше утверждать, что мир создан для нужд моего потребления. Огромное серое море, отвратительное своей абсолютной пустотою, открыло мне всю ненужность и неприкаянность моих крохотных вожделений. Перед тем как навсегда исчезнуть из жизни, уйдя в солёную морскую пучину, я мгновенно просмотрел все свои поступки, совершённые в припадках неимоверных усилий, длившихся тысячелетиями, и нашёл, что целиком всё это было нехорошо. Что меня заставляло так действовать? За тонкой плёночкой океанской поверхности я оставил всю кошмарную мешанину своих человеческих заблуждений, утонул в море, а затем вернулся на покой в Лес.
Увы, только теперь, в тишине длительного досуга, мне стало наконец понятно, почему все мои превращения завершились печалью и болью. Взлетев над глиняным гробом, выкопанным усердным финном, я замер в воздухе на минуту, длительностью в историю человечества. А затем минута сия миновала, как было ей положено, и я, очищенный раскаянием, отправился в беспредельное странствие, находясь внутри вырвавшегося из меня облака. И вот повлекло оно мою душу, как грозовая туча будущую каплю, которая вызреет на путях её и выпадет где-нибудь на нечаянную землю.
Лечу над пустым свинцовым морем своего прошлого и сам диву даюсь тому, как это я не заметил с самого начала, что, выйдя из леса на поляну, сразу же поставил себя на второе место после БОГА – но на самом деле мыслительность свою тайно направлял таким образом, чтобы постепенно убедить себя, что человек есть, пожалуй, главная причина всего – причина даже БОГА.
Облако несёт меня над мёртвой землёй, которая умерла потому, что Деметра не захотела больше жить. И вот ни одного дерева не зеленеет на материках земного шара. Отец-лес переселился на другую планету, а Лес человеческий, отживший свои миллионы лет, весь уместился в моей душе. Я ОДИНОЧЕСТВО – миллионы миллиардов деревьев моего Леса прошелестели своими жизнями ни для чего. Нулевым вариантом – струйкой дыма, втянутой в чёрную дыру, завершилась жизнь Леса на Земле.
Я вынужден взять на себя всю ответственность за пустую трату одной вселенской возможности, ибо моя вина и только моя в том, что посредством жизни Леса, через Большое Число её возможностей я попытался рассеять сверхплотность своего одиночества. Напрасным было моё бегство от самого себя в неисчислимый сонм бедных деревьев, которым казалось, что они есть, но которых никогда не было. Мне по-прежнему неведомы время, смерть, исчезновение, хоть всё это я столь убедительно придумал для своих фантомов. Я сожалею теперь, что, вызвав взрыв зелёной жизни, я лишь понапрасну подверг её неисчислимым страданиям, насылал мечты, которые сам и предавал глумливому осмоянию. Человека можно убить – это открытие было сделано людьми гораздо раньше, чем открытие, что его можно любить. И сё проистекло время всемирной истории Леса – она вся выстроилась на постижении первого открытия, на нём и завершилась.
У каждого человека в душе есть своё чудовище, но не каждый представлял его столь ясно, как Глеб Степанович Тураев: человек изобрёл способ мгновенного уничтожения людей сразу тысячами миллионов – миллиардами! Исходить надо было из того, что являлось
Глеб Тураев постепенно начинал постигать, что это такое – вселенская жажда самоистребления как избавления от невыносимого одиночества. Человеческая мысль, вдруг прозревающая нечто для себя непостижимое, наполнялась убедительной силой правоты и законности самоубийства. Ведь всякий непокой, всякое движение вещества уже есть поиск иного состояния, чем то, в котором вещество пребывает. Жажда самоубийства, стало быть, освящена высшей волей, внушающей вечной Деметре желание небытия.
Но в ту секунду, как пришла эта мысль в голову Глеба Тураева, он замер от ужаса, внезапно подумав: да ведь подобные желания не что иное, как убедительный признак того, что новое Оружие противника успешно завершено и, возможно, уже пущено в ход! Сама неотразимость и привлекательность идеи
Его десятилетняя дочь Нина отказалась пойти в магазин за молоком, заявив отцу, что боится выйти на улицу, – ибо час тому назад, когда она возвращалась из школы домой, в тамбуре входной двери, в подъезде, валялся некий старик, загородив своим телом проход, пришлось перешагивать через его ноги. Глеб Степанович с удивлением вопросил, почему же она ничего ему не сказала, ведь он же был дома, на что девочка ничего не ответила и даже головы не повернула к нему, продолжая смотреть телевизор. Глеба Степановича привело в глубокое негодование то равнодушие, с которым дочь говорила о валявшемся на земле человеке.
– Неужели цользя было помочь ему? Ведь ты уже большая и сильная.
Молчание, пауза.
– А вдруг он болен – сердце, или что, или вдруг умер?
Быстрый взгляд дочери в его сторону, но ещё не на него; взгляд подбирающийся, звериный, озирающий ближайшие окрестности. И как странно воспринимается вид обычного поля, тёмной стены еловой опушки леса, розовой просёлочной дороги, вьющейся по полю.
– Так я же боялась, – потупившись, ответила дочь.
– Понятно, боялась – но сказать-то мне можно было?
Что-то шевельнулось в кустах, нет, даже не шевельнулось, а внятно обозначилось за их неподвижной листвою – невидимое ещё, но уже явно угрожающее, конкретно опасное. Ты существуешь по-волчьи не одну тысячу лет, подобная опасность встречалась столько раз, что тебе вовсе не надо видеть её, чтобы распознать.
– Могла бы сказать мне, что там, внизу, лежит на земле какой-то человек?
Стремительно выпрыгнул из кустов огромный борзой пёс, с лохматыми плоскими боками, в прыжках своих подбрасывающий себя выше далёкого горизонта, отороченного голубым зубчатым лесом.
– Вот ещё! Надо мне очень! Да он, может быть, пьяный валялся?
– Нина, дочка, нельзя перешагивать через лежащего человека…