уже давно следил привратник, не спускавший с меня глаз с того самого момента, когда я возник на пороге и, привлеченный светом, разливавшимся во внутреннем дворе, устремился туда, не обратив на него никакого внимания. Чтобы вступить в контакт с привратником, нужно было согнуться в три погибели перед низеньким окошком, за которым скрывалась его конура, где ему, наверное, приходилось сидеть чуть ли не на полу. И хотя я покорно принял соответствующее положение, чтобы хоть как-то приблизиться к нему, моя попытка объясниться закончилась полным поражением, сказал Аустерлиц, вследствие чего привратник, произнеся длинную тираду, из которой я ровным счетом ничего не уловил, кроме повторявшихся с особым выражением слов «англицкий» и «англичан», вынужден был вызвать по телефону из недр архива одну из служащих, которая и впрямь довольно скоро — я еще заполнял, пристроившись на полочке у швейцарской, формуляр посетителя, — буквально выросла, как говорят, сказал Аустерлиц, из-под земли, рядом со мной. Тереза Амбросова — так она представилась и, обращаясь ко мне на несколько тяжеловесном, но вполне правильном английском, сразу спросила о цели моего визита, — Тереза Амбросова оказалась бледной, почти прозрачной дамой лет сорока. Когда мы поднимались на третий этаж, стоя в тесном лифте, одна сторона которого то и дело шаркала по стене шахты, прижатые друг к другу, в молчаливом смущении от неестественной близости соприкасавшихся тел, я обратил внимание на то, как тихонько бьется точка в изгибе синеватой прожилки на ее правом виске, и это частое биение напомнило мне подрагивание кожи на шее ящерицы, застывшей без движения на камне под лучами солнца. Чтобы попасть в кабинет госпожи Амбросовой, нам пришлось пройти через всю галерею вокруг двора. Мне страшно было смотреть через перила вниз, туда, где стояло несколько припаркованных машин, казавшихся сверху какими-то вытянутыми, во всяком случае, гораздо длиннее, чем они кажутся на улице. В кабинете, куда мы попали прямо из галереи, повсюду — в шкафах, на загибающихся по-разному полках, на тележке, предназначенной, судя по всему, специально для транспортировки архивных материалов, на высоком кресле, придвинутом к стене, на обоих письменных столах, стоящих друг против друга, — повсюду громоздились огромные пачки перевязанных шпагатом документов, у многих из которых от лежания на свету были желтоватые, ломкие края. Среди этих гор бумаги угнездились многочисленные комнатные растения, одни — в простых глиняных плошках, другие — в пестрых керамических горшках: мимозы и мирты, толстолистые столетники, гардении и развесистая традесканция, вьющаяся по решетчатой ширме. Госпожа Амбросова, любезно пододвинув мне стул возле своего письменного стола, внимательнейшим образом слушала меня, слегка склонив голову набок, пока я, в первый раз в своей жизни, рассказывал о том, что я в силу разных обстоятельств оказался лишенным каких бы то ни было сведений о моем происхождении, что я, в силу уже иных обстоятельств, не предпринимал никаких шагов, чтобы прояснить этот вопрос, но теперь, после ряда важных событий, неожиданно вторгшихся в мою жизнь, пришел к заключению, которое скорее можно назвать предположением, что я, в возрасте четырех с половиной лет, в самом начале войны был, вероятно, вывезен из Праги в составе так называемого детского поезда, и потому теперь пришел сюда в надежде, что мне удастся обнаружить в адресных списках данные о проживавших в Праге в период с 1934 по 1939 год лицах, которые носили мою фамилию и которых, наверное, должно быть не так уж много. Давая свои довольно несвязные и к тому же, как мне вдруг тогда показалось, совершенно абсурдные объяснения, я неожиданно для себя впал в такое паническое состояние, что тут же начал заикаться и скоро уже ничего толком не мог сказать. Я чувствовал жар, исходивший от толстой, крашенной-перекрашенной чугунной батареи под распахнутым настежь окном и слышал только шум, доносившийся с улицы Кармелитска, тяжелый грохот трамвая, протяжное завывание полицейской сирены и резкие сигналы «скорой помощи» вдали. В себя я пришел только тогда, когда госпожа Амбросова, озабоченно глядя на меня своими глубоко посаженными фиалковыми глазами, поставила передо мной стакан воды, который мне пришлось держать двумя руками, пока я медленно пил и слушал, что она мне говорит. Она сказала, что все списки жителей города за данный период сохранились, что имя Аустерлиц, действительно, не самое распространенное и потому разыскать их всех будет несложно и что завтра к вечеру я смогу получить соответствующие выписки. Она сама займется этим делом. Теперь я уже не скажу, как я попрощался с госпожой Амбросовой, как вышел из архива и где потом блуждал; помню только, что я снял номер в небольшой гостинице неподалеку от улицы Кармелитска, на острове KaiMiia, и что я просидел там до самой темноты у окна, глядя на серо-коричневые, неспешные воды Молдавы и тот, как я боялся, совершенно мне незнакомый и никак со мной не связанный город на другом берегу реки. В голове мучительно медленно ворочались мысли, одна мутнее и непостижимее другой. Всю ночь я пролежал почти не смыкая глаз, погружаясь по временам в тяжелые сны, в которых я поднимался и спускался по бесконечным лестницам и все звонил в разные двери, пока, наконец, в одном из пригородов, уже не относящихся к городу, ко мне не вышел из швейцарской, расположенной в бельэтаже, привратник по имени Бартоломей Смечка, в старинном, потрепанном королевском мундире и расшитой цветами жилетке, из кармашка которой выглядывала золотая цепочка часов, — он вышел, изучил протянутую мною записку, с сожалением пожал плечами и сказал, что племя ацтеков, как это ни прискорбно, уже давным-давно вымерло и что от него в лучшем случае осталось несколько старых попугаев, которые еще помнят много слов из того забытого языка. На следующий день, продолжал Аустерлиц, я снова отправился в Государственный архив на улице Кармелитска, где я сначала, чтобы немного собраться, сделал
Вы читаете Аустерлиц