Ливерпуль — стрит до того, как он, несколькими неделями позже, исчез с лица земли в ходе реконструкции вокзала. Я не имею ни малейшего представления о том, как долго я простоял в этом зале ожидания, сказал Аустерлиц, не помню я и того, как выбрался оттуда, какими путями шел, через Бетнал-грин или Степней, пока под вечер не добрался наконец до дому, где я, в изнеможении, не раздеваясь, как был, в мокрой одежде, рухнул в постель и погрузился в глубокий мучительный сон, от которого, как я высчитал позже, очнулся лишь на следующую ночь. Мое тело словно бы умерло, в голове же крутились лихорадочные мысли, и я видел во сне, будто нахожусь в звездообразной крепости, в отрезанном от мире каменном мешке, из которого я вроде как пытаюсь убежать на свободу, и все бегу, бегу, бегу по коридорам, а коридоры эти ведут меня по всем тем зданиям и сооружениям, которые я видел в своей жизни или пытался описать. Это был дурной, нескончаемый сон, перебивавшийся то и дело другими эпизодами, в которых я, с высоты птичьего полета, видел лишенный света пейзаж и среди него очень маленький поезд, который куда-то спешит, с двенадцатью миниатюрными вагонами и черным-черным локомотивом, от которого тянется черный дым узким вымпелом, дрожащим на ветру как страусовое перо. Потом я вдруг оказывался в купе: вот я сижу, смотрю в окно и вижу темные еловые леса, долину реки с высокими берегами, горы облаков на горизонте и ветряные мельницы, которые возвышаются над прилепившимися к ним домишками и рассекают своими широкими лопастями предрассветные сумерки. Сквозь сон, сказал Аустерлиц, он чувствовал, как эти почти физически осязаемые образы буквально просачивались через закрытые веки наружу, но, когда он проснулся, от них остались лишь смутные очертания. Сейчас я понимаю, как мало у меня опыта воспоминаний, как много сил, напротив, я прилагал всегда к тому, чтобы по возможности ни о чем не вспоминать, и устранял со своего пути все, что так или иначе могло бы быть связанным с моим неизвестным мне прошлым. Так, например, я, как это ни чудовищно звучит даже для меня самого, решительно ничего не знал о завоевании Европы немцами, о построенном ими государстве рабов, и ничего о том преследовании, которого мне удалось избежать, а если я что-то и знал, то знал об этом не больше, чем какая-нибудь продавщица знает, например, о холере или чуме. Для меня мир закончился на излете девятнадцатого века. Дальше я не решался заходить, хотя, собственно, вся история строительства и цивилизации, которую я изучал, так или иначе двигалась в направлении уже обозначившейся тогда катастрофы. Я не читал газет, поскольку, как я сейчас понимаю, боялся опасных открытий, я включал радио только в определенные часы, я довел до совершенства свои защитные реакции и развил нечто вроде иммунной системы или системы карантина, которая спасала меня от всего, что имело хоть какое бы то ни было, пусть самое отдаленное отношение к предыстории моей персоны, которая все больше замыкалась в своем постоянно сужающемся пространстве. При этом я ведь беспрерывно занимался на протяжении десятилетий накоплением знаний, что служило мне, судя по всему, компенсаторным замещением памяти, и если бы в один прекрасный день случилось гак, что, несмотря на все предпринятые меры безопасности, до меня дошло бы какое-нибудь опасное известие, я совершенно определенно прикинулся бы слепым и глухим и поспешил поскорее забыть это, как всякую другую неприятность. Эта самоцензура, существовавшая в моей голове, это постоянное отторжение любого малейшего намека на воспоминание стало со временем, сказан Аустерлиц, забирать у меня столько сил и требовать всякий раз такого напряжения, что в результате это привело к полной утрате способности говорить, к уничтожению всех моих записей и заметок, к бесконечным ночным блужданиям по Лондону и все более часто повторяющимся галлюцинациям. Закончилось все это катастрофой, разразившейся надо мной летом 1992 года. Как я провел последующие месяцы, сказал Аустерлиц, об этом я не могу предоставить никаких вразумительных сведений; помню только, что следующей весною, когда мое состояние несколько улучшилось, я как-то раз, в одну из моих первых прогулок по городу, заглянул в антикварную лавку рядом с Британским музеем, где прежде я, бывало, регулярно покупал гравюры с архитектурными видами. С отсутствующим видом я перебирал листы, разложенные по коробкам и ящикам, смотрел подолгу на какой-нибудь звездный свод или бриллиантовый фриз, на эрмитаж, ротонду или мавзолей, не отдавая себе отчета, на что я смотрю и почему. Владелица лавки, Пенелопа Писфул, красивая дама, которой я восхищался уже много лет, сидела, как это было у нее заведено в такие утренние часы, пристроившись за своим заваленным бумагами и книгами секретером, и заполняла левою рукой клеточки кроссворда, помещенного на последней странице «Телеграфа». Время от времени она улыбалась мне, потом смотрела, погрузившись в мысли, на улицу. В лавке было тихо, только из маленького радио, которое Пенелопа всегда держала рядом с собой, доносились приглушенные голоса, и эти голоса, сначала еле различимые, но постепенно обретавшие для меня все большую ясность, настолько приковали меня к себе, что я, забыв о лежащих передо мною гравюрах, застыл как изваяние, боясь пропустить хотя бы один слог, идущий из недр шуршащего аппарата. То, что я слышал, было беседой двух женщин, которые рассказывали о том, как они, девочками, были отправлены летом 1939 года специальным транспортом в Англию. Они упомянули целый ряд городов — Вену, Мюнхен, Данциг, Братиславу, Берлин, — но, только когда одна из них сказала, что их два дня везли через весь Рейх, в Голландию, где они, из окон поезда, видели большие ветряные мельницы, а потом пересадили на наром «Прага», который доставил их из Хука, по Северному морю, в Харвич, — я понял, что эти обрывки воспоминаний, вне всякого сомнения, имеют отношение к моей собственной жизни. Записать адреса и номера
Вы читаете Аустерлиц
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату